Я вспомнил многое: окровавленные бычьи рога на арене, тот ее голос в горящем Лабиринте… В первую нашу ночь она мне сказала, что она критянка, совсем критянка. Но не только это — она еще и дочь Пасифаи!..
Колесница укатилась уже за поворот дороги и мерцала сквозь оливы… Подымалась яркая весенняя луна, и всё вокруг стало бледным и ясным, а листья бросали черные тени… Пятнистая шкура и запачканное тело жреца сливались с деревом, на которое он опирался, глядя на меня; он думал о чем-то своем, — не знаю о чем, — а я о своем.
Бледнело закатное небо, лик луны подымался над морем, и белая дорожка сверкала меж качавшихся ветвей… Я видел эту луну, яркий свет ее… — но вокруг всё вроде поменялось: словно стоял я не здесь, а на высокой платформе и смотрел на тень громадной скалы, что закрыла равнину; а ясное, сверкающее звездами небо обнимало янтарные горы, и высокая крепость тоже сияла, сама, словно ее камни дышали светом.
«Воистину не к добру я посмотрел на нее — слишком рано и слишком близко. Меня ждет теперь не только холодная постель, но и холодная тень над судьбой, над всей жизнью моей, — мертвый Минос в царстве Гадеса не простит мне того, что я теперь должен сделать… Тем хуже для меня, — но лучше для твердыни Эрехтея, которая долго стояла до меня и долго простоит после: я не стану возвращаться к тому свету с полными руками тьмы, даже если эта тьма от кого-то из богов» — так я подумал тогда. Посмотрел на жреца… Тот тоже повернулся лицом к луне, и луна отблескивала в его открытых глазах; а сам он был неподвижен, будто дерево, будто змея на камне. Он был похож на человека, что знает магию земную и мог бы пророчествовать в безумии пляски…
И тогда я подумал о Лабиринте, о великом Лабиринте простоявшем тысячу лет, и вспомнил слова Миноса, что голос бога уже не звал их больше в последнее время. «Всё меняется, — подумал я. — Меняется всё, кроме вечноживущих богов. Впрочем, кто знает?.. Быть может, через тысячу веков и сами они, в небесном доме своем за облаками, услышат голос, что зовет царей? Услышат — и отдадут свое бессмертье, — ведь дар богов должен быть больше дара людей! — и отдадут свое бессмертье, и вся их мощь и слава поднимутся как дым к другому, высшему небу; перейдут к другому, более великому богу… Это как бы вознесение из смерти в жизнь, если такая вещь может случиться. Но здесь — здесь это падение из жизни в смерть: безумие без оракула, кровь без уха чуткого к божьему зову, без согласия освобождающего душу… Да, это воистину смерть!..»
И еще вспомнилась комнатка за храмом, где она назвала меня варваром. И будто снова ее пальцы тронули мне грудь, и голос прошептал: «Я так тебя люблю — это даже выдержать невозможно!» И я представил себе, как завтра утром она проснется в такой же комнатке, — отмытая от крови, наверно забывшая всё, что сегодня было, — проснется и будет искать меня рядом… Но колесница уже скрылась из виду, и даже шума колес уже не было слышно.
Я снова обернулся к жрецу — он смотрел на меня.
— Не к добру я сделал, — сказал я. — Наверно это не понравилось богу, ведь сегодня его праздник… Наверно, мне лучше уйти отсюда поскорее.
— Ты почтил его, — говорит, — а незнание чужестранца он простит. Но лучше не задерживаться слишком долго, ты прав.
Я посмотрел на дорогу, пустынную, бледную в лунном свете…
— А царственная жрица, призванная к вашему таинству, — ее будут чтить здесь, на острове?
— Не бойся, — говорит. — Ее будут чтить.
— Так ты скажешь вашей царице, почему мы ушли вот так, ночью, не поблагодарив ее и не попрощавшись?
— Да, — сказал он. — Она поймет. Я скажу утром, сейчас она слишком утомлена.
Мы оба замолчали. Я искал в себе слова для другой — это было гораздо нужнее, — но там нечего было сказать.
Наконец он заговорил:
— Не горюй, чужеземец, забудь об этом. Боги многолики — и часто ведут не туда, куда бы самим нам хотелось… Так и теперь.
Он отделился от дерева, и пошел прочь через рощу, и растворился вскоре в мерцании теней — и больше я его не видел.
Поле под оливами было пустынно, мои приятели давно уже ушли; я пошел в одиночестве по дороге и вскоре добрался до спящей гавани. Пост возле корабля был на месте, и кое-кто даже держался на ногах, а часть команды тоже пришла спать на берег… Ночной ветерок с юга был достаточен, чтобы наполнить парус, так что если грести народ не сможет — не беда… Я сказал им, что оставаться опасно, что они должны срочно разыскать остальных и привести к кораблю. Они заторопились; в чужой стране не трудно пробудить в людях страх.
Ушли; я вызвал помощника кормчего и послал его за матросами… И на какое-то время остался у моря один. А завтра она будет смотреть на море со священного островка, будет отыскивать в синеве наш парус!.. И будет думать, быть может, что какая-нибудь женщина на празднике заставила меня изменить ей; или что я вообще никогда ее не любил, а только использовал, чтобы вырваться с Крита… Да, так она может подумать. Но правда — правда не лучше для нее.
Я расхаживал взад-вперед; под ногами хрустели ракушки, шелестели слабые волны, набегая на берег, доносилось вялое пение ночной стражи… И вдруг услышал плач, увидел бледную тень, что брела вдоль воды. Это была Хриза. Ее золотые волосы, распущенные на плечах, серебрились в лунном свете, а лицо было закрыто ладонями, и она плакала. Я взял ее руки — на них не было пятен, кроме как от пыли и слез…
Я говорил ей — пусть успокоится, пусть не плачет, чего бы ей не пришлось насмотреться сегодня; мол, лучше не вспоминать о том, что было совершено в безумье божьем, потому что это таинство эллинам трудно постигнуть… «Ночью мы уходим отсюда, — говорю. — К утру уже будем на Делосе…» Она смотрела на меня, будто не понимала. Моя Хриза!.. Безоглядно храбрая на арене, тот единственный человек, кто смог удержать меня от безумия, — что с ней?.. Она проглотила слезы, поправила волосы и вытерла глаза. «Я знаю, Тезей, знаю. Это все безумье божье — завтра он забудет… Он забудет, одна я буду помнить!..» Тут я ничем не мог помочь. Я мог бы ей сказать, что всё проходит, но в то время еще сам этого не знал.
Начали появляться плясуны, бежавшие к кораблю; факел часового освещал их лица, и Аминтор был один из первых. У него уже рот был открыт — спросить меня, — но тут он глянул на нас еще раз, разглядел Хризу и подался назад. Я увидел, что он боится ее, смотрит застенчиво, виновато… Но глаза их встретились — и он бросился к ней, схватил за руку, и пальцы их словно сами собой сплелись в тугой узел; тот, что ювелиры делают на кольцах.
Я не стал им ничего говорить, — они бы всё равно не услышали, — сказал только, чтобы помогли поскорее собрать остальных; нам, мол, в полночь надо отойти. Они умчались в сторону Наксоса, где уже гасили лампы на ночь; умчались, так и не расцепив пальцев.