Мертвы были все, кроме Либуши; она все еще лежала плашмя и, подняв голову, безумно смеялась почерневшим ртом, обнажив острые зубки, такие белые на окровавленном лице; смеялся и нетопырь, бесцельно ползавший поодаль, подпираясь лапками и пальцевидными отростками на крыльях. Объятый ужасом, Петр поспешно вложил шпагу в ножны и метнулся было к двери с одним желанием — бежать, бросить Либушу на месте бойни, которую она вызвала, да вовремя спохватился: ведь если она и подстроила эту бойню — чего нельзя было вывести путем разумных соображений, — то действовала исключительно в порядке самообороны, к которой ее принудили люди сильные и могущественные по каким-то темным и бессмысленным причинам. Тогда он поднял ее, почувствовал, как странно она легка, исхудала до костей… Чтобы освободить одну руку, он перекинул Либушу через плечо и, выдернув из кронштейна факел, бросился прочь.
Когда он пробегал по чистым коридорам, ему на секунду неясно показалось, что в одном из поперечных ответвлений мелькнула черная фигура, прятавшая фонарь под плащом, так что освещены были только ее ноги; но, заботясь лишь о том, как бы поскорее оказаться подальше от места боли, безумия и ужаса, подумав, что промелькнувший черный человек мог быть всего лишь плодом его перевозбужденного воображения, как, видимо, и смех Либушиных пересохших уст, и смех окровавленной мордочки нетопыря, — Петр, не останавливаясь, пробежал мимо.
Но это не было видение; это был человек из плоти и крови, и лицо его закрывала железная маска. Когда заглох звук Петровых шагов, человек этот вынул из-под плаща фонарь, вышел в главный коридор и двинулся в противоположном направлении — к застенку. Войдя туда и увидев то, что увидел, он невольно замер, потом, вымолвив «Ого!» — обдумал все, что следовало обдумать, тихонько засмеялся и вполголоса произнес фразы, только что заученные по букварю:
— У мамы мало муки. Рыцарь спит под периной.
Затем он обследовал труп Вальдштейна и, уверившись в смерти хозяина, стал действовать быстро, с экономной расчетливостью, говорившей о том, что такую или подобную ситуацию он не раз представлял себе и до мельчайших деталей продумал, как ему быть, если Господь Бог допустит, чтобы случилось то, что теперь стало явью, то есть если Вальдштейн умрет внезапно, а он, человек в маске, окажется единственным свидетелем его смерти. Прежде всего он расстегнул куртку мертвеца, сунул руку в пришитый изнутри нагрудный карман, вытащил оттуда ключ, отпер замок своей маски, снял ее — и на свет появилось лицо Вальдштейнова двойника, тщательно выбритого в нужных местах, с хорошо подстриженными и расчесанными усами и бородкой: герцог требовал, чтобы лицо его двойника всегда содержалось в порядке, и сам следил за добросовестным исполнением своего требования. Затем двойник вытащил из карманов герцога кошелек с деньгами и переправил его в собственный карман. То же самое он проделал с записной книжкой, переплетенной в красную кожу, с привязанным к ней карандашиком, с флакончиком слабительного, который герцог носил при себе на всякий случай, с носовым платком, украшенным вышитой герцогской короной, с перочинным ножичком в кожаном футлярчике и с прочими мелочами, найденными сразу, ибо он прекрасно знал, где их держит герцог. Потом он надел себе на палец герцогский перстень с печаткой, снял с трупа мягкие сапоги оленьей кожи и заменил ими собственные башмаки, то же самое он сделал с плащом мертвеца и с его шляпой. После чего, по-прежнему лихорадочно быстрыми движениями, он сложил в середине помещения аккуратный костер из поленьев, взятых в ларе у очага, на поленья взгромоздил тело герцога и завалил его сверху целой грудой кресел и всем, что нашел деревянного и что не было прибито накрепко; в числе этих предметов оказался так называемый «конь» с острым хребтом, далее — инструмент, похожий на скалку, но утыканный металлическими остриями, с палаческим юмором называемый «шпигованным зайцем», а также столь же юмористически названную «качалку» и «испанские сапоги». Ко всему этому он присоединил маски чертей и прочие фигуры, если они были из горючего материала, добавил свой плащ и башмаки — и свечкой от фонаря разжег под костром смолистую растопку, стружки, щепки, приготовленные у очага, и стал раздувать огонь мехами, пока он не разгорелся жарко. Тела обоих солдат он оставил без внимания.
Огонь весело пылал, дым втягивался в трубу над очагом. А двойник, спрятав под плащом железную маску — хотел оставить ее себе на память, — смотрел с довольным видом, как пламя охватывает груду мебели и орудий пытки; когда стало слишком жарко, он вышел, запер за собой железную дверь ключом, торчавшим в замке снаружи, и поднялся по короткой лесенке, о которой после смерти герцога знал он один и которая вела прямо в малый кабинет; там Вальдштейн занимался тайными науками. Ход отсюда в подземелье был замаскирован под книжный шкаф, поворачивающийся на шарнирах.
Двойник Вальдштейна был счастлив — этим мы хотим сказать, что он испытывал счастье в полном и ничем не ограниченном смысле этого столь затрепанного слова, когда чувство распирает грудь и человек, не в силах оставаться на одном месте, ходит вперед-назад с идиотской улыбкой. Двойник и улыбался идиотски, впрочем, и было отчего — ведь он только что сделался неограниченным владельцем огромного герцогского богатства, всех его земель, городов, замков, крепостей, дворцов, всех его денег, драгоценностей, золота, серебра, всех титулов и наград, всех карет и лошадей, а также, что было не самым приятным — всех его войск. Самый свободный из всех людей на свете, он уже никогда не будет подчиняться приказам этого самовлюбленного дурака, не будет выслушивать его директивы, сносить его брань и проявления дурного настроения. Он, Михль — ибо таково было имя двойника, — уже не будет разговаривать и держаться по предписаниям своего господина и против воли изрекать заученные слова, как делывал давно, играя на сцене Отелло, венецианского мавра, или когда беседовал с этим грязным монахом, что было вдвойне тяжело — французский язык Михля был весьма неповоротлив, хотя случалось ему играть и во Франции, а монах то и дело выходил из роли и говорил совсем не то, что можно было предположить. Зато теперь, когда он стал сам себе хозяин, он, Михль, покажет миру, на что способен Вальдштейн. Ибо отныне он, Михль, — подлинный и неложный Вальдштейн, и нет никого на свете, кто мог бы доказать, что это не он, — даже кучка его гнусных родственников, которые знают, что герцог иногда выставляет вместо себя двойники, они различают обоих только по тому, что Михль не говорит по-чешски. Они не подозревают, что Вальдштейн умер, и не знают, не занял ли Михль место герцога по его воле, как уже не раз бывало, пока сам герцог скрывался где-то инкогнито. А тем временем Михль хорошенько овладеет чешским языком, этой verfluchte Powidalischemuhrali-Sprache [86], и научится безупречно подделывать закорючки Вальдштейновой подписи, что устранит последнее различие между ним и Михлем, которое, выражаясь ядреным немецким языком, пойдет zum Teufel. [87]