— Синьор! Беллини, капитан капитолийской стражи опасно болен.
— Знаю.
— Кого монсиньор думает назначить на этот пост?
— Конечно, лейтенанта!
— Как! Солдата, который служил у Орсини!
— Это правда. Ну, так Томаса Филанджери.
— Превосходный человек; но не родственник ли он Пандульфо ди Гвидо?
— Как, разве родственник? Об этом надо подумать. Уж нет ли у тебя друга, о котором ты хочешь хлопотать? — сказал сенатор улыбаясь. — Кажется, ты к этому ведешь разговор.
— Синьор, — возразил Виллани, покраснев, — может быть, я слишком молод, но этот пост требует не столько лет, сколько верности. Должен ли я признаться? Я более расположен служить вам мечом, нежели пером.
— Неужели ты хочешь принять эту должность? Она не так важна и выгодна, как твоя, и ты слишком молод для того, чтобы управлять этими упрямыми умами.
— Сенатор, я вел людей покрепче этих в атаку под Витербо. Впрочем, пусть будет, как угодно вам. Вы знаете лучше меня. Но что бы вы ни решили, прошу вас быть осторожным. Что если вы для начальства над капитолийской стражей выберете какого-нибудь изменника? Я дрожу при этой мысли.
— Клянусь, ты бледнеешь, милый мальчик! Твоя привязанность — сладкая капля в горьком напитке. Кого я могу выбрать лучше, чем тебя? Ты получишь этот пост, по крайней мере на время болезни Беллини. Я решу это сегодня.
Страшные заговоры были подавлены, бароны почти покорены, три части папской территории присоединены опять к Риму, и Риенцо думал, что теперь он может безопасно выполнить один из своих любимых планов для сохранения свободы своего родного города. Этот план состоял в организации в каждом из кварталов Рима по одному римскому легиону. Он надеялся таким образом сформировать необходимое для Рима войско из одних римских граждан, вооруженных для защиты собственных учреждений.
Но люди, с которыми этот великий человек осужден был иметь дело, были так низки, что нельзя было найти ни одного, который бы согласился служить своему отечеству без платы, равной той, которая давалась чужеземным наемникам. С наглостью, свойственной этому, некогда великому племени, каждый римлянин говорил: разве я не лучше какого-нибудь немца? Так заплати же мне соответственно.
Сенатор сдерживал свое неудовольствие, он понял, наконец, что век Катонов прошел. Из предприимчивого энтузиаста опыт превратил его в практического государственного деятеля. Для Рима понадобились легионы, и они были сформированы. Они имели блестящий вид и были одеты безукоризненно. Но из чего выплачивать им жалованье? Для поддержания Рима существовало только одно средство — налог. Габелла была наложена на вина и на соль.
Прокламация о налоге была прибита на улицах. Около одного из этих объявлений собралась толпа римлян. Их жесты были грубы и несдержанны, глаза сверкали; они говорили тихо, но с жаром.
— Так он осмеливается обложить нас податью! Это могли сделать только бароны или папа!
— Стыд! Стыд! — вскричала одна худощавая женщина. — Нас, которые были его друзьями! Как мы прокормим наших малюток?
— Мы не римляне, если потерпим это, — сказал один беглец из Палестрины.
— Сограждане! — угрюмо вскричал человек высокого роста, который до сих пор слушал писца, читавшего ему подробности постановления о налоге, и тяжелый ум которого понял, наконец, что вино стало дороже. — Сограждане! У нас должна произойти новая революция. Вот так благодарность! Что мы выиграли, восстановив этого человека? Неужели нас всегда будут растирать в порошок? Платить, платить и платить! Неужели мы пригодны только для этого?
— Слушайте, что скажет Чекко дель Веккио!
— Нет, нет, не теперь, — проворчал кузнец. — Нынешнюю ночь у ремесленников будет особая сходка. Увидим, увидим!
Незамеченный прежде молодой человек, закутанный в плащ, тронул кузнеца.
— Послезавтра на рассвете всякий может напасть на Капитолий, стражи там не будет! — прошептал он и исчез, прежде чем кузнец успел оглянуться.
В ту же ночь Риенцо, идя спать, сказал Анджело Виллани:
— Эта мера смелая, но необходимая. Как народ принял ее?
— Он немного пороптал, но потом, кажется, признал ее необходимость. Чекко дель Веккио прежде громче всех ворчал, а теперь громче всех высказывает свое одобрение.
— Он груб, он некогда изменил мне; но тогда — это роковое отлучение от церкви! Он и римляне получили в этой измене горький урок и, надеюсь, опыт научил их честности. Если подать будет собрана спокойно, то через два года Рим сделается опять царем Италии, войско его будет в полном составе, республика будет устроена; и тогда, тогда…
— Тогда что, сенатор?
— Тогда, мой Анджело, Кола ди Риенцо может умереть спокойно! Это потребность, к которой приводит нас глубокий опыт власти и великолепия, потребность, грызущая подобно голоду, томящая, как потребность сна! Анджело, это потребность смерти!
— Монсиньор, я готов бы отдать мою правую руку, — вскричал Виллани с жаром, — чтобы слышать от вас, что вы привязаны к жизни!
— Ты добрый юноша, Анджело! — сказал Риенцо, идя в комнату Нины. И в ее улыбке и заботливой нежности он забыл на некоторое время свое величие.
На следующее утро у римского сенатора в Капитолии был большой прием. Из Флоренции, Падуи, Пизы, Генуи, Неаполя, даже из Милана — владения Висконти, прибыли послы поздравить Риенцо с возвращением или благодарить его за освобождение Италии от разбойника де Монреаля. В общем приветствии не приняла участия только Венеция, содержавшая Великую Компанию на свой счет. Никогда Риенцо не казался более счастливым и могущественным, никогда он не обнаруживал более непринужденного и веселого величия в своем поведении.
Едва аудиенция кончилась, как прибыл посол из Палестрины. Город сдался, Колонна выехал, и знамя сенатора стало развеваться на стенах последней крепости мятежных баронов. Теперь, наконец, Рим мог считать себя свободным, и, по-видимому, не осталось ни одного врага, который бы мог угрожать спокойствию Риенцо.
Собрание было распущено. Сенатор в радости и восторге пошел в свои особые комнаты перед пиром, который давался посланникам. Виллани встретил его со своим обычным мрачным видом.
— Сегодня не должно быть никакой грусти, мой Анджело, — сказал сенатор весело. — Палестрина — наша.
— Я рад слышать эту весть и видеть синьора таким веселым, — отвечал Анджело. — Неужели он теперь не желает жить?
— До тех пор, пока римская доблесть не будет восстановлена — может быть, желаю! Но нас так дурачит фортуна. Сегодня мы веселы, завтра — печальны!