При последних шагах она так же будет смотреть... и он — жадно всматриваться в ее белый, манящий, с вечными оспинами, лик.
Последний шорох — да, конечно... но луна яркая!.. и улыбается призывно... и что же страшного в этом? Шорох — и тут же тепло разливается по всему телу... жаром бросается в лицо. Да-да: мгновенный жар — а потом легкость, неизъяснимая легкость. Ну конечно: душа отделяется от опостылевшего, исковерканного временем тела, вырывается на свободу... взмывает!.. Как приятно, Господи!.. Как легко!.. Как быстро она летит к луне!.. Ощущение мятного холода во рту... и необыкновенная, необыкновенная легкость: будто весь век тащил какую-то нелепую, тяжелую ношу... с натугой нес... страшился уронить... берег от ударов, от опасных толчков... трясся над ней, изнемогая под тяжестью... Вдруг оступился — и не успел ахнуть, как она, рухнув на землю, разлетелась в куски. И теперь такая легкость, такая упоительная легкость!.. И улыбающаяся луна!.. Вот в чем дело! Не смерть страшна, а только приготовление к ней. Страшит неведомое. Ужасает неизвестность будущего, а не само будущее: когда будущее становится настоящим, оно мирно превращается в прошлое! Ликование, охватившее все его существо при этих ясных, отчетливых мыслях, подтверждало их совершенную истинность... Скорей бы. Скорей.
Так все и случилось.
Протекло в мареве полусознания.
Шаги, грохот, пинки. Дрожь. Радость. Приближение. Вот, сейчас.
И вдруг...
— Не надо! Не надо! Убейте меня! Убейте!
Но его обманули.
Когда она родилась, повитуха не только перерезала пуповину, перед тем в трех местах тщательно перевязанную тряпицей, но и отхватила той же бритвой кончик младенческого уха.
Так делали с детьми рабов. Она к числу таковых не принадлежала, но мать, потеряв первенца, хотела, чтобы следующее дитя было привязано к ней покрепче.
Отныне, бросив взгляд на ее ухо, даже самый тупой и грубый аджина должен был сообразить, что у этой девочки есть хозяин, поэтому стоит как следует подумать перед тем, как причинять ребенку вред.
Для пущей верности ее и назвали так, чтобы имя не могло привлечь недоброго внимания. Или, тем более, вызвать зависть. Сангимо — это же просто камушек, серый камушек на дороге, таких камушков не счесть, кому они нужны!..
Крохотный кусочек плоти, отрезанный от мочки, мать проглотила с лепешкой. Что же касается шрама, то он Сангимо не портил, да и заметить его можно было только нарочно присмотревшись.
Теперь она сама должна была родить.
Сначала все было хорошо.
При первых схватках к ней позвали двух повитух — Махрух-момо и Афшон-момо. Это были хоть и преклонных лет женщины, похожие друг на друга будто родные сестры (только одна толстенькая и бегающая по-утиному, вперевалку, а другая сухая, горбатая и на вид твердая, как арчовый корень), но их оживленности позавидовал бы и молодой: то перебивая друг друга, а то подхватывая речь так же естественно, как ветер перебегает по деревьям с одной верхушки на другую, а в результате без умолку треща на два визгливых голоса, они шумно изгнали из дома всех мужчин и детей. Роженицу же посадили поближе к водостоку — чтобы ребенок вошел в мир так же легко и просто, как сбегает с небес на землю дождевая вода.
— Ну, милая, старайся, старайся! — ласково говорила Махрух-момо, похлопывая ее ладонью по смуглой пояснице и приговаривая: — Это не моя рука, это руки Биби Фатимы и Биби Зухро[53]. Обе они хотят помочь тебе освободиться легко и быстро, ведь не зря велик Аллах!..
А Афшон-момо, сидя перед ней и упираясь своими коленями в ее собственные, толковала, что она, дескать, лучше кого бы то ни было знает, каково это — рожать детей; а потому, хоть Сангимо и не просила ее об этом, а все же она давно готовилась к грядущему событию, подбирала что нужно: вот тебе под голову платочек с хорошего мазара, вот тебе на шею ладанку с сильной, очень сильной запиской одного знающего, очень знающего муллы; уж кому, как не ей, разбираться, что к чему, поэтому хоть весь дом ее перерой, хоть саму донага раздень, а ничего не найдешь — и близко нет ни одной вещи, связанной с несчастьем, болезнью, неудачными родами; все у нее чистое, намоленное, белое, счастливое, а потому и Сангимо разрешится от бремени так же легко, как роняет яблоня спелое яблоко, и ребенок ее появится на свет радостно и весело — точь-в-точь как взмывает в небо свободная птица.
Потом бегали к мулле, чтобы он, почитав Коран, подул на воду, и она пила эту воду; потом просила прощения у свекра, свекрови и мужа во всем, чем могла их когда-либо обидеть вольно или невольно. Потом ее переворачивали на живот, и Махрух-момо, крепко схватив за предплечья, трижды встряхивала, как будто пытаясь вытрясти то, что могло в ней застрять. Потом, заставив лечь на одеяло и взявшись за четыре угла (для этого позвали еще двух повитух, добавивших трескотни и бестолковщины), перекатывали из стороны в сторону; и еще клали на край суфы, наказав свесить голову, и опять трясли, но теперь уже держа за ноги...
Толку не было: шли вторые сутки, схватки то усиливались, причиняя новые страдания, то затихали; измученная, обессиленная Сангимо давно отчаялась, давно перестала отдавать себе отчет в происходящем — плыла в знобком тумане, равнодушно дожидаясь, когда уже он наконец рассеется, когда уже дело так или иначе закончится, — но дело все тянулось и не получало разрешения.
Судя по всему, ей предстояло умереть, не став матерью. Это казалось тем более несправедливо, что целых три года после замужества она тщетно стремилась к материнству. И была безмерно счастлива, когда наконец забеременела.
Шодибек не попрекал ее бесплодием. Но ведь ничего вечного нет под луной: если бы она оставалась порожней, отец в конце концов подыскал бы ему вторую жену. Родив, новая избранница сделалась бы центром семьи, а Сангимо... ах, даже думать об этом не хотелось!
Свекровь тоже любила ее, сдерживалась в упреках, но часто сетовала насчет неосторожности родителей, когда-то, по всей видимости, не уберегших девочку от испуга; по ее мнению, именно этот пережитый в детстве страх имел столь печальные последствия: ребенок не мог появиться на свет, прилипал к утробе. Впрочем, она допускала, что бесплодие имеет не естественные причины, а является следствием наговора недобросовестного муллы или влияния злых духов.
Насчет наговора Сангимо сомневалась: кто бы стал этим заниматься, ради чего? Жениха своего она ни у кого не отбивала, в замужестве была послушной: если не знала, в какую сторону молиться — где кибла, направление на Мекку, — искренне следовала правилу молиться на ту сторону, где сейчас находился муж. К свекрови и свекру относилась с уважением. Кто бы стал тратиться на подарки, чтобы навредить ей?