Все так же прихрамывая и держась за поясницу, Кузьма Павлович протащился в дом, а Петр махом скидал жерди с телеги, перенес их в огород, выпряг лошадь и, спутав ей передние ноги, выпустил за ограду на травку. Огляделся и сел на крылечке, перевел дух, удивляясь самому себе и тому, что он только что сделал.
Еще вчера, даже после неожиданной встречи с Никольским, Петр ни о чем подобном не помышлял. Однако ночью, которую он провел без сна, ему снова ясно вспомнилась вся его запутанная и странная жизнь. Уже почти полузабытая, она явилась в памяти такой зримой, такой осязаемой, будто он за короткие часы летней ночи пережил ее заново.
И к утру решился. Напросился помочь Кузьме Павловичу, которому прострелило спину, съездить за жердями, заодно выпросил берданку – вдруг глухарь подвернется… Но до последнего момента, втайне от самого себя, он еще надеялся, что произойдет непредвиденное и замысел его сорвется.
Не произошло. Замысел не сорвался, а Никольский так вскинул руки и так упал, как падают только мертвые.
– Прошу к столу, помощник ты наш дорогой, – позвала хозяйка, и Петр, не заставляя себя упрашивать, послушно поднялся.
Но когда сел за стол, понял, что есть не может. Хотел уже было извиниться и отказаться, но Кузьма Павлович проворно пошарился в кладовке и явился, счастливо улыбаясь и обтирая широкой ладонью бутылку казенки. Они вдвоем дружно ее распили, Петр вяло поковырял жареной картошки и как-то сразу, махом, сморился в сон. Едва успел добраться до топчана.
А на следующий день, под вечер, в Мариинск приехал Наследник.
Петр держал на руках Ванюшку, рядом стояла Феклуша, кругом колыхалось необъятное людское море. Впереди, на покатом помосте, высилась украшенная арка, по обеим сторонам которой стояли учащиеся, дальше – чиновники, за ними – разные депутации с солью и хлебом, а по берегу, по ближайшим улицам – люди, люди, люди… И вот на противоположной стороне реки показался нарочный. Людской гул смолк, установилась мертвая тишина, и в этой тишине вылетели на дорогу экипажи, мелькнули, подкатывая к берегу, у которого стоял наготове специальный баркас с гребцами, одетыми в богатые русские костюмы.
Единый крик «Ура!» колыхнул толпу. Уже начинало смеркаться, было плохо видно, но еще можно было различить блеск мундиров. Хор учащихся пел «Боже, царя храни!» Вспыхнула иллюминация. Городская депутация вручала хлеб и соль. Затем высокий гость сел в коляску и она покатила в сторону собора. Народ густой волной устремился за этой коляской. Петр с Феклушей едва успели отбиться в сторону.
Все вокруг гудело, шумело, переговаривалось, все было радостным, счастливым, все искрилось и покачивалось в неверных сполохах иллюминации. И все это так сильно напоминало давнее, почти забытое, так ярко являло невозвратно минувшие годы, когда жизнь переливалась лишь радужными цветами, что Петр не выдержал и застонал.
О Никольском он больше не думал.
Тихо оседала пыль, просекаемая косыми лучами солнца, медленно идущего на закат. Жители Огневой Заимки, от мала до велика, стояли возле храма и, прикрывая ладошками, картузами, платками глаза от солнца, смотрели вдаль, на эту оседающую пыль, и молчали, каждый по-своему переживая только что увиденное. Даже ребятишки, охваченные общей торжественностью взрослых, не кричали и не бегали наперегонки.
И когда поезд из множества экипажей окончательно растаял, уйдя в необъятное пространство окоема, когда осела и улеглась пыль, поднятая колесами и копытами резвых лошадей, все разом, громко, перебивая друг друга, заговорили. Каждый торопился вспомнить и пересказать свое, словно только с ним одним и случившееся.
Захар Коровин хвастался серебряными рублями, которыми одарил его высокий пассажир за лихую езду, и повторял, повторял, как заведенный:
– Князь! Ба-ря-тин-ский! Важнючий господин! Ты, говорит, добрый ездок и лошади у тебя справные. На, говорит, тебе за службу. И серебра отсыпал, вот…
Он встряхивал в заскорузлой пригоршне серебряные рубли, дивовался на них, шмыгал носом и после короткого перерыва заводил с самого начала:
– Князь! Ба-ря-тин-ский!
Староста Тюрин, подносивший Наследнику хлеб-соль на серебряном блюде, награжден был серебряными часами. Он то открывал крышку, на которой выгравирован был герб империи, глядел на циферблат, то снова захлопывал ее и прикладывал часы к уху, слушая равномерное тиканье механизма, при этом так широко и довольно улыбался, что шевелилась вся его окладистая борода.
Тихон Трофимович за строительство храма, в котором Наследник изволил отстоять молебен, пожалован был портретом Его Высочества с собственноручной подписью. Портрет был оправлен в изящную серебряную рамку с короной наверху. Тихон Трофимович вглядывался в фотографию человека, которого совсем недавно видел перед собой, и как-то слабо верил, что это происходило именно с ним. «Надо же, сам Царевич, Наследник Государя…» – растерянно думал он, заново вспоминая ласковый взгляд и негромкий голос Наследника.
Мало-помалу народ стал расходиться, оживленный говор укатывался в улицы и в переулки. Пошел вместе со всеми и Тихон Трофимович, но скоро его догнал Тюрин, молча пристроился к неторопкому шагу, вздохнул и сказал:
– Хошь не хошь, Тихон Трофимыч, а надо будет нам у Зулиных появиться, а то неудобно получится… Получится, что сами придумали, а потом в кусты…
Тихон Трофимович молча кивнул и свернул к зулинской усадьбе. Да, действительно, получилось не шибко ладно. Два дня назад, выполняя просьбу Тюрина, сходил Тихон Трофимович к Зулиным и в разговоре с Устиньей Климовной, с глазу на глаз, попросил ее от всего общества не выпускать Митеньку из дома, когда будет проезжать через Огневу Заимку Наследник.
– Так-то мы знаем, что парень он тихий, но мало ли что… – мямлил Тихон Трофимович, сердясь и досадуя на самого себя, что наобещал, не подумав, старосте, а теперь вот расхлебывает – неловко, стыдно было ему перед Устиньей Климовной, не виновата же она, что с парнем такое несчастье приключилось. Но деваться было некуда, назвался груздем – прыгай в корзину. И он, ломая самого себя, продолжал: – Случись какая осечка, скажет что ненужное, а это ведь не наш брат и не крестьянский начальник – докуки не оберешься. Я бы и не пришел к тебе, Устинья Климовна, если бы не уважал тебя и все семейство ваше. И хоть не шибко мне радостно говорить, да вот…
– Ну сказал и сказал, чего ты мучаешься, – отвечала Устинья Климовна, твердо глядя ему в глаза суровым взглядом, – сама понимаю. Не будет его там, дома оставим.
На том они с Устиньей Климовной и порешили, и Тихон Трофимович, довольный, что разговор так хорошо закончился, поспешил домой.