Троцкий требовал от армии железной, «старой» дисциплины, всячески воевал с «партизанщиной». У него в военспецах служило больше старых офицеров, чем у Деникина, Колчака и Юденича, вместе взятых. Троцкий знал, что резервы его неистощимы, тогда как силы белых таяли с каждым боем. В октябре Красная Армия насчитывала около трех с половиной миллионов человек, в пять раз больше, чем противник. Из деревень мели парней под страхом немедленной казни.
Пока шла эта гигантская работа, Добровольческая армия вышла на линию Кролевец, Дмитров, Ливны, Воронеж. 13 октября войска Красной Армии оставили Орел. Деникин, не имея достаточных разведывательных данных, полагал, что падение Москвы не за горами. Он очень рассчитывал и на танковые части – таран из огня и брони.
Но уже 18 октября красные с трех сторон охватили Орел. Они имели шестикратное преимущество в штыках, клинках и орудиях. Танки не успевали. По левому флангу добровольцев, не давая им переформироваться, ударили 12‑я и 14‑я армии, усиленные отдохнувшими дивизиями Южной группы, пришедшими из-под Одессы. Самым неожиданным оказался рейд огромной, до пятидесяти тысяч испытанных бойцов, армии батьки Махно в тылу. Батька пришел на помощь своим будущим могильщикам. Он разгромил артиллерийскую базу под Мариуполем, лишив деникинцев возможности получать новые пушки и снаряды.
Против Махно Деникин был вынужден бросить последние резервы, так нужные на фронте. Генерал Слащов в конце концов разгромил Махно, но лучшие войска анархиста ушли, как песок сквозь пальцы, чтобы потом соединиться для новых партизанских рейдов.
Добровольцы не хотели отходить. В ночь на 20 октября генерал Кутепов доносил Ковалевскому: «Корниловцы выдержали в течение дня семь яростных штыковых атак. У красных появляются все новые части. Потери с нашей стороны достигли 80 процентов».
Часть, потерявшая восемьдесят процентов состава, считается разгромленной. Но это были добровольцы. Они продолжали сражаться.
Все же утром 21 октября Ковалевский получил от Кутепова самое безрадостное в своей жизни сообщение: «Под натиском превосходящих сил противника наши части отходят во всех направлениях. Вынужден был сдать Орел. В некоторых полках осталось по 200 штыков».
Это был особый день – с него начался перелом в битве за Москву и вместе с тем перелом во всей Гражданской войне. Несмотря на огромные потери, Красная Армия продолжала расти численно, росло ее техническое вооружение, крепла дисциплина.
Почти целый месяц после уничтожения состава с танками Кольцов находился в госпитале. Трое суток он не приходил в сознание, бредил.
Полковник Щукин, по нескольку раз в день справлявшийся о Кольцове, строго-настрого приказал врачам сделать все возможное, чтобы он остался жив. Полковник Щукин был ошеломлен известием о гибели состава с танками и о той роли, которую сыграл в этом Кольцов. Теперь, мысленно перебирая свои прошлые подозрения и вспоминая о постоянном чувстве неприязни к Кольцову, Щукин с горечью был вынужден признать, что перед ним все это время находился превосходящий его противник.
Помогло ли искусство врачей или переборол все недуги молодой организм, но на четвертый день Кольцов уже не на мгновение, а надолго открыл глаза и стал удивленно рассматривать небольшую зарешеченную каморку с часовым, сидящим на табурете перед входом.
Заметив, что Кольцов открыл глаза, часовой сокрушенно покачал головой и не без сочувствия произнес:
– Эх, парень, парень! Лучше б тебе в одночасье помереть. Ей-богу! Очень на тебя их высокоблагородие полковник Щукин злые.
– Зол, говоришь?.. – переспросил Кольцов слабым голосом. – Зол – это хорошо!
– Ду-урные люди! – вздохнул обескураженный часовой. – Его на плаху ведут, а он радуется!
И опять, теряя сознание перед лицом быстро летящей в глаза тьмы, Кольцов успел подумать: «Где я?»
Потом еще несколько дней Кольцов приходил в себя, начал потихоньку вставать. А через месяц его отправили из госпитальной палаты в тюремную. Камеру для особо важного преступника выделили в одном из подвальных застенков контрразведки…
* * *
В кабинет Ковалевского Таню провели через его апартаменты – она по телефону просила Владимира Зеноновича принять ее, но так, чтобы не видел отец.
Ковалевский пошел навстречу Тане, поздоровался, усадил в кресло, однако во взгляде его, в жестах, в голосе не было обычной для их отношений устоявшейся, привычной Тане теплоты. И она поняла, что Владимир Зенонович догадывается о цели ее прихода и то, о чем она будет говорить, неприятно ему. И тут же прогнала эту мысль. Отступать было нельзя. Она все равно скажет.
– Ну-с, Таня, я слушаю. Какие секреты завелись у тебя от отца? – В голосе сухость, даже враждебность.
Ковалевский и в самом деле догадывался, что Таня хочет говорить с ним о Кольцове. Он не хотел этого, решительно не хотел, но Таня настаивала, и он согласился – ведь все же это была Таня, к которой он привык относиться очень добро, с родственным теплом. Наверное, она страдает, и кто, кроме него, может сказать ей сейчас ободряющие слова?! Щукин? Ковалевский приготовился быть участливым и мягким с Таней. Но когда она вошла и Ковалевский увидел ее горящие глаза на бледном, осунувшемся лице, он понял, что пришла она не за утешением. Что же еще нужно Тане? Что? Он ждал. Таня была полна решимости.
– Владимир Зенонович, я должна увидеть Кольцова.
– Это невозможно, Таня. Невозможно и незачем! – тотчас отрезал Ковалевский.
– Мне очень дорог этот человек. – Голос Тани дрогнул, но она, овладев собой, договорила: – Я люблю его, Владимир Зенонович…
– Замолчи сейчас же! – властно прервал ее Ковалевский. – Опомнись!
– Нет! – Глаза Тани непокорно вспыхнули под сдвинутыми бровями. – Я знаю, вы скажете… Вы скажете, я должна подавить в себе все теперь, когда знаю, что Павел… что он… Но есть две правды, Владимир Зенонович. – Голос ее зазвенел. – Две, две правды! Одной служите вы с папой. А у Кольцова своя правда; он предан ей, и это надо уважать, каждый может идти своей дорогой… – Таня спешила высказать все, что передумала, что выстрадала в последнее время, но не успела, ее прервал, хлестнув зло, совсем незнакомый голос: разве мог он принадлежать Ковалевскому?
– Перестань, пожалуйста, перестань! Ты бредишь. Ты больна. Подумай об отце, наконец!.. Офицер Кольцов изменил присяге, предал дело, которому мы все служим. Он предатель, пойми это! А все остальное – романтические бредни. Все намного серьезней, чем ты навоображала… Повторяю, ты больна. И с тобой следует поступать как с больной.
Ковалевский нажал кнопку. Дверь, ведущая в кабинет, распахнулась, на пороге встал Микки.