— Да, они только об этом и твердят, вечно поют эту песенку.
— А не может ли сходство, о котором вы говорили, броситься в глаза вашим тюремщикам?
— Ах, дорогой господин д’Эрбле! Нужно быть придворным, как вы, чтобы заниматься такими мелочами.
— Вы тысячу раз правы, дорогой Безмо. Будьте добры, еще чуточку этого вина.
— Не чуточку, а целый стакан.
— Нет, нет! Вы остались мушкетером до кончиков пальцев. А я сделался епископом. Каплю для меня, стакан для вас.
— Ну, пусть будет по-вашему!
Арамис и комендант чокнулись.
— А кроме того, — добавил Арамис, подняв бокал и прищуриваясь на вино, горящее рубином, — кроме того, случается и так, что там, где вы находите сходство, другой его совсем не замечает.
— Нет, этого не может быть. Всякий, кто видел того, на кого похож этот узник…
— А мне кажется, дорогой Безмо, что это просто игра вашего воображения.
— Да нет же! Даю вам слово.
— Послушайте, — возразил Арамис, — я встречал многих, чьи лица были похожи на того, о ком мы говорим, но никто не придавал этому значения.
— Да просто потому, что есть разные степени сходства; сходство моего узника поразительное, и если бы вы его увидели, вы бы вполне согласились со мной.
— Если бы я его увидел… — равнодушно протянул Арамис. — Но, по всей вероятности, я его никогда не увижу.
— Почему же?
— Потому что, если бы я ступил ногой в эти ужасные камеры, мне показалось бы, что я навеки буду там похоронен.
— О нет, помещение у нас совсем неплохое!
— Рассказывайте!
— Нет, нет, не говорите дурно о второй Бертодьере. Там отличная камера, прекрасно обставленная, с коврами!
— Что вы говорите!
— Да, да! Этому юноше повезло; ему отвели лучшее помещение в Бастилии. Редкое счастье.
— Полноте, полноте, — холодно прервал Арамис, — никогда я не поверю, что в Бастилии есть хорошие камеры. А что касается ковров, то они, наверное, существуют только в вашем воображении. Мне мерещатся там пауки, крысы, жабы…
— Жабы! Ну, в карцерах, я не отрицаю…
— Самая жалкая мебель и никаких ковров.
— А глазам своим вы поверите? — сказал Безмо, все больше приходя в возбуждение.
— Нет, бога ради, не надо!
— Даже для того, чтобы убедиться в этом сходстве, которое вы отрицаете, как и ковры?
— Да это, должно быть, привидение, призрак, живой труп!
— Ничуть не бывало! Здоровенный малый.
— Печальный, угрюмый?
— Да нет же: весельчак.
— Не может быть!
— Пойдемте.
— Куда?
— Со мной.
— Зачем?
— Сделаем прогулку по Бастилии.
— Что?
— Вы все увидите, собственными глазами увидите.
— А правила?
— Это пустяки. Сегодня мой майор свободен, лейтенант обходит бастионы; мы здесь полные хозяева.
— Нет, нет, дорогой комендант! У меня мороз идет по коже при одной мысли о грохоте засовов, которые нам придется отодвигать.
— Полно!
— А вдруг вы забудете обо мне, и я останусь где-нибудь в третьей или четвертой Бертодьере… бррр!
— Вы шутите?
— Нет, говорю серьезно.
— Вы отказываетесь от совершенно исключительного случая. Знаете ли вы, чтобы добиться той милости, которую я предлагаю вам даром, некоторые принцы крови сулили мне до пятидесяти тысяч ливров?
— Неужели это так интересно?
— Запретный плод, ваше преосвященство! Запретный плод! Вы, как духовное лицо, должны хорошо знать это.
— Нет. Если меня кто интересует, то разве только бедный школьник, сочинивший дистих.
— Ладно! Посмотрим на него; он помещается рядом — в третьей Бертодьере.
— Почему вы говорите: рядом?
— Потому что, если бы я был любопытным, меня бы больше заинтересовала прекрасная камера с коврами и ее обитатель.
— Эка невидаль — обстановка! Да и обитатель, вероятно, самая невзрачная личность!
— Пятнадцатиливровый, ваше преосвященство, пятнадцатиливровый! Такие персоны всегда интересны.
— Как раз об этом я и позабыл спросить вас. Почему этому человеку отпускается пятнадцать ливров, а бедняге Сельдону только три?
— Ах, эти различия — тонкая вещь, сударь: тут король проявил доброту…
— Король?
— То есть кардинал, я ошибся. «Этот несчастный, — сказал Мазарини, — обречен до смерти томиться в тюрьме».
— Почему?
— Потому что преступление его вечное, значит, и наказание должно быть вечное.
— Вечное?
— Конечно. Если только ему не посчастливится заболеть оспой, вы понимаете… Но и на это мало надежды. В Бастилии воздух здоровый.
— Вы удивительно находчивы, дорогой Безмо.
— Не правда ли?
— Иными словами, вы хотите сказать, что этот несчастный должен страдать здесь до конца жизни…
— Я не говорил — страдать, монсеньор; пятнадцатиливровые не страдают.
— Ну, томиться в тюрьме.
— Конечно, такая уж его доля; но ему всячески стараются смягчить условия жизни. Притом, я думаю, и вы согласитесь со мной, этот молодец родился на свет вовсе не для того, чтобы так прекрасно кушать, как его кормят здесь. Да вот посмотрите: этот непочатый пирог и раки, до которых едва дотронулись, марнские раки, крупные, как лангусты! Все это отправится сейчас во вторую Бертодьеру с бутылкой бургундского, которое вам так нравится. Теперь вы не будете больше сомневаться, я надеюсь?
— Нет, дорогой Безмо, не буду. Но ведь все эти заботы относятся только к счастливцам пятнадцатиливровым, а о бедняге Сельдоне вы совсем позабыли.
— Извольте! В честь вашего посещения устроим и для него пир: он получит бисквит, варенье и эту бутылочку портвейна.
— Вы превосходный человек; я уже говорил вам это и снова повторяю, дорогой Безмо.
— Идемте, идемте, — заторопил комендант, у которого немного закружилась голова не то от выпитого вина, не то от похвал Арамиса.
— Помните, что я иду туда, только чтобы исполнить вашу просьбу, — сказал прелат.
— О, вы меня будете благодарить за эту прогулку.
— Так пойдем.
— Подождите, я предупрежу.
Безмо дважды позвонил; вошел тюремщик.
— Я отправляюсь в башни, — сообщил Безмо. — Не надо ни стражи, ни барабанов, словом, никакого шума.
— Если бы я не оставил здесь своего плаща, — промолвил Арамис в притворном страхе, — то мне, право, показалось бы, что я сам сажусь в тюрьму.
Тюремщик пошел вперед, комендант и Арамис за ним, рука об руку; несколько солдат, находящихся во дворе, вытянулись в струнку при виде коменданта.
Безмо провел гостя по небольшому плацу; оттуда они направились к подъемному мосту, через который часовые беспрепятственно пропустили их, узнав начальство.