Тут дуке Канаву показалось, что расстрига чуть улыбнулся. Хлыст его снова щелкнул, как на кавалерийском манеже, видно было, что дука этот большой мастер своего дела. А Валтасар, словно обжегшись, завопил:
— Уй, уй, юй! Все расскажу, все… Только освободите, господа милостивые, вот эту руку, хоть чуточку, затекла и жжет нестерпимо!
Далее заученным голосом он поведал, что, конечно, наклеветал все принцу… Уй, уй, юй! Не принцу, не принцу, его величеству, конечно, царю, ошибся в титуле, кормильцы! Наклеветал, что господин этот Дионисий якобы самозванец… Уй, уй, юй, пощадите! А не небесный посланник. А он небесный, небесный, уй, уй, юй!
Денису было мерзко, он с отвращением смотрел на удовлетворенные лица будущих императоров. Никита Акоминат, тот совсем вошел во вкус, достал восковые записные таблички. Спрашивал:
— Да как же ты, христианин, и мог напраслину возвести на человека?
— А он некрещеный, — отвечал расстрига, с ненавистью глядя на Дениса.
— Тебя убьют, — обещал дука Канав, — так что говори правдиво все, что утаил до страшного суда.
Шарниры заскрипели, заходили ходуном, двое служителей совершенно зверского образа принялись закручивать пытошные кольца. Расстрига даже не застонал, но принялся как-то отрывочно и весело выкрикивать:
— А ваша эта Фотиния… Ах, что за девка была, сыр с медом! Какие ночки я с нею, пока этот диавол в курятнике…
— Мерзавец! — закричал усатый Ласкарь. — Бейте его, бейте его насмерть!
Генералы повернулись и чинно вышли из шатра. Вдогонку им неслись истошные вопли Валтасара.
Сергей Русин доложил, что прибыл какой-то совершенно конфиденциальный гонец из столицы. Денис отправил к нему в караулку, где он был, Ласкаря, а сам поспешил вслед за императорами в шатер Теотоки. В голове все рябило и звенело, не умолкая вопил расстрига, а уйти было нельзя.
Теотоки велела играть негромко музыкантам, что она очень любила, обновили свечи, налили чаши, пир продолжался.
— Ах, господа всеславнейшие! — говорила Теотоки. — Чего вы медлите? После таких побед — берите столицу, начинайте все оттуда!
Вернулся Ласкарь, шепнул Денису — гонец лично к нему, отказывается с кем-либо разговаривать. Денис извинился, вышел.
В караулке у ворот замученный скачкой гонец хлебал суп из котелка. Завидев Дениса, встал, опустился на колени. Денис приказал всем выйти, кроме, конечно, часового у знамени.
— Их светлость господин Агиохристофорит, — зашептал Денису гонец, — велел тебе, синэтер, все бросать и немедленно возвращаться.
Ни на какие больше расспросы гонец не отвечал. Денис решил так: Ласкарь берет его конвой и немедленно едет в столицу. А Денис с Сергеем Русиным вернется в Амастриду и оттуда уже в столицу, ровно через сутки.
Ночь глядела тысячью звезд, где-то во тьме шарахалось море, кузнечики скрежетали как одержимые. Человек, который висел на деревянных распорках в пытошной палатке, подергался слегка, пробуя несокрушимость пружин, снова обвис и заныл, заскулил, словно от застарелой зубной боли:
— Ой, ой, обещал меня большой дядя к утру прикончить, ой, ой, ой! А что мне делать, если у меня в огороде золото награбленное зарыто, ой, ой? Кому ж я его оставлю, уй, юй, юй, сирота я несчастный? Кому ж оно достанется, неужто так и будет лежать кладом?
Служители зверского образа заинтересовались, оставили свой горн или другие занятия, подошли к скулящему расстриге.
11
В Большом цирке шли осенние игры, они длились до самого Симеона Столпника, почему иногда назывались симеоновскими. Тут был разрыв в осенних полевых работах, когда хлеб уже убран, сбор винограда идет выборочно, по сортам, а капуста может подождать. Вечно согбенные парики, то есть подневольные крестьяне, позволяют себе хоть на Симеона разогнуть спину и наведаться в столицу погулять. Постоялые дворы и ночлежки забиты до предела, но треть прибывших на игры гостей так и остается без места и ночует прямо на скамьях ипподрома, пользуясь теплом сентябрьских ночей.
А вот с угощением, с кормежкой, прямо сказать, дело обстоит туговато. Необъявленная война бушевала на суше и на море, перекупщики опасались ехать за товаром, а торговцы предпочитали припрятывать. Раньше в цирке хоть что-нибудь бесплатно перепадало — то от имени василевса раздавались какие-нибудь сладкие пирожки, то от имени патриарха — тушки куриные.
И цирк урчал, как голодное чрево чудища морского. Впрочем, это любимое выражение Исаака Ангела, а вот и он сам — рыженький, скромненький, бородку квадратненькую подстриг, но паясничает по-прежнему, не скажи что уже пятьдесят лет.
— Отче! — стучит он в дверь личной катихумены патриарха в цирке. — Отвори, отче, есть что рассказать.
Патриарх в Византии — фигура не менее театральная, чем император. У него свой сложнейший этикет, усугубленный еще тонкостями литургической службы. У него и облачения, и свита, и система иерархического подчинения. Каматиру, который столь настойчиво добивался своего избрания в патриархи, а сам был, по натуре, человек живой, непринужденный, быстро успел патриарший образ жизни опостылеть.
— Отче! — напрасно трясет дверь катихумены Исаак Ангел. Патриаршие отроки, здоровенные, кстати, ребята, охотно объясняют, что святейший патриарх задолго до представления прибыл в цирк, забрался один в свою катихумену, а многолюдной свите велел гулять по ипподрому.
— Ну что тебе? — наконец слышится недовольный голос Каматира. Мешаешь моим благочестивым размышлениям.
— Открой, — продолжает настаивать Исаак.
Дверь открывается, Исаак входит и видит, что патриарх отдыхает от патриаршества. Тяжеленное расшитое облачение снято и свалено в кучу. Каматир ходит босой по пушистым коврикам, сам в одной только домотканой ряске, приятный везде сквознячок.
— Вот мороженое тебе принес, — радует его Исаак, который значился у патриарха другом детства. Рык народа за стеной свидетельствует, что публика уже вся в сборе. Требуют присутствия императора на играх, хотя трижды глашатаи объявляли, что у самодержца траур по любимой дочери, принцессе Эйрини. Тогда народ требует присутствия патриарха, и робкий Каматир начинает облачаться, словно решившись выйти на трибуны, но когда рык Левиафана стихает, лень берет в нем верх и он опять опускается на скамью, тянется к фляжке.
Тогда ненасытная публика переключается на свое:
— Антиппа, Антиппа, о-ге! Где ты, непобедимый Антиппа?
Жив, значит, курилка, этот жокей Антиппа! Начинается заезд.
— Глядите, глядите, глядите, о-ге-е! Левую сильно заносит, глядите! О-о, проклятые прасины, это они подкупили наших конюших!
Бедные, вечно бесправные и вечно во всем виноватые парики, подневольные крестьяне, только один раз и только в одном месте они чувствуют себя господами положения и это место — ипподром.