– Пооолк! Смиирно!
И все замерло. Мятежники и «верные» стояли шагах примерно в тридцати друг от друга, выставив пики и взяв аркебузы «на руку». Знамена, спасенные от бесчестья, собрали в центре каре, и среди солдат, их охранявших, находился и ваш покорный слуга. Я держался поблизости от Алатристе, а тот стоял между Себастьяном Копонсом, подпрапорщиком Минайей и всеми прочими, не решившимися примкнуть к бунтовщикам, и ничто не указывало, что он намерен сойтись в смертельной схватке со своими однополчанами. Аркебузы нет, шпага в ножнах, руки заложены за ременный пояс – капитан казался сторонним наблюдателем.
– Пооолк! Заряжай!
По рядам прошел металлический стук, поплыл сероватый дымок – аркебузиры насыпали на полку порох и запалили фитили. Из-под шляп и шлемов глядели на меня нахмуренные, небритые, обветренные, покрытые рубцами и шрамами лица тех, кто готовился противостоять нам. На мгновение они вскинули аркебузы, а латники в первой шеренге выставили копья, но тотчас же послышались крики негодования и протеста – «Благоразумие, сеньоры, благоразумие!» – и мятежники вновь опустили оружие, давая понять, что не направят его против своих.
Все взоры обратились к полковнику, и голос его разнесся над эспланадой:
– Сеньор Идьякес! Приведите этих людей к повиновению королю!
Все это было чистейшей воды проформой, а сам Идьякес в былые времена принимал участие не в одном мятеже, которые случались и прежде, а особенно часто – в 98-м году минувшего столетия, когда половину Фландрии потеряли мы из-за того, что солдатам не платили жалованья, и солдаты бунтовали. И потому, кратко и сухо передав мятежникам требования полковника, он не стал дожидаться ответа, а вернулся к нам. А мятежники придали этому не больше значения, чем Идьякес, хором закричав: «Жалованье! Жалованье!» После чего надменно высившийся на коне дон Педро, у которого сердце было потверже его чеканной кирасы, взмахнул рукой:
– На изготовку!
Аркебузиры – щека к прикладу, палец на спусковом крючке – дунули на тлеющие фитили. Тяжелые мушкеты на сошках уставились дулами в сторону мятежников, а те беспокойно заметались, не решаясь, однако, на ответные враждебные действия.
– Целься!
Все слышали эту команду; и, хотя кое-кто из мятежников попятился, должен отметить – большинство не дрогнуло под наведенными дулами. Я смотрел на Алатристе – хозяин мой, как, впрочем, и те, кто целился в мятежников, и те, кто ждал залпа, не сводил глаз с Идьякеса, Идьякес же – с господина полковника. А вот он не смотрел ни на кого, и вид у него был такой, словно он занимается неким смертельно опротивевшим делом. Вскинутая рука Петлеплёта уже готова была опуститься, как все мы увидели – ну, или нам это померещилось: Идьякес едва заметно мотнул головой, чуть-чуть, говорю, качнул ею из стороны в стороны, так что это и движением-то не назовешь, и потому, когда взялись допрашивать очевидцев, никто не поручился бы, что все это было на самом деле. И по этому знаку в тот самый миг, когда дон Педро крикнул: «Пли!», восемь рот разом побросали свои копья, аркебузы и мушкеты – у кого что было – на землю.
Чтобы прекратить мятеж, потребовались трехдневные переговоры, выплата жалованья за три месяца и приезд главнокомандующего дона Амбросьо Спинолы. И все эти три дня картахенцы демонстрировали поистине железную дисциплину: все знамена и все офицеры были собраны в самом Аудкерке, а взбунтовавшийся полк занял оборону за городскими воротами. Говорю же – никогда в испанской армии не бывает порядка образцовей, чем во время бунта. Усилены были передовые дозоры, с тем чтобы голландцы, воспользовавшись смутой, не нагрянули врасплох. Солдаты несли службу исправно, подчинялись приказам новоизбранных командиров беспрекословно и не стали возражать, даже когда тяга к дисциплине взлетела до таких высот, как скорый и правый суд над пятерыми картахенцами, без спросу решившими малость пошерстить окрестные дома. Местные принесли жалобу, и высшая инстанция – однополчане этих же злоумышленников – поставила всех пятерых к стенке, а вернее, к каменной ограде сельского кладбища, где и обрели они вечный покой. На самом-то деле осужденных сначала было четверо: пятым оказался солдат, которому с товарищем вдвоем за не столь тяжкие преступления должны были отрезать уши, но он в самых отборных выражениях позволил себе опротестовать сравнительно мягкий приговор, утверждая, что природному идальго и старому христианину лучше смерть, чем такой позор. И суд, в отличие от нашего полковника оказавшийся не чужд понятиям о чести, оценил такую щепетильность, внял доводам обвиняемого, уши оставил, а жизнь забрал: и ох, не пожалел ли о неравноценном этом обмене наш взыскательный дворянин, когда его – при обоих ушах – повели расстреливать?
Тогда-то я и увидал впервые дона Амбросьо Спинолу и Гримальди, маркиза Бальбасского, испанского гранда и нашего главнокомандующего, и был он точно таков – высокие замшевые сапоги, вороненые с золотой насечкой доспехи, брабантские кружева, обрамляющие латный нашейник, красная лента на груди, – каким запечатлела его чудотворная кисть Диего Веласкеса на бессмертном полотне, где полководец, держа в левой руке жезл, правой ободряюще треплет по плечу склоняющегося пред ним противника; о картине этой, впрочем, будет в свое время рассказано – мною, разумеется, ибо не кто иной как ваш, господа, покорный слуга несколько лет спустя предоставил живописцу все подробности, необходимые, чтобы сделать это событие достоянием Истории, ничем не погрешив против Истины. Но это все будет потом, а покуда шел дону Амбросьо пятьдесят пятый или пятьдесят шестой год, был он сухощав и тонок в кости, лицо имел худое и бледное, голова и борода уже сильно серебрились. В душе сего уроженца Генуи, покинувшего отчий край ради службы государям Испании по душевной склонности, твердость причудливо сочеталась с изворотливостью. Воин терпеливый и удачливый, он не обладал, как теперь принято говорить, харизмой железного герцога Альбы, не был столь ярок и причудлив, как иные из его предшественников, а недоброжелатели при дворе, число коих увеличивалось с каждой новой его победой – в нашей отчизне по-другому быть не может, – считали Спинолу чужаком-честолюбцем. Как бы то ни было, именно под его водительством одержала испанская армия наиглавнейшие свои победы в Пфальце и во Фландрии, ибо дон Амбросьо, ради достижения этой цели не жалея собственного немалого состояния, закладывал родовые имения, чтобы выплачивать солдатам жалованье. Замечу в скобках, что родной его брат Федерико погиб в морском сражении с голландскими мятежниками. В те годы полководческая слава дона Амбросьо гремела по всему миру, так что даже главнокомандующий неприятельской армией Мориц Оранский, будучи спрошен, кто сейчас, по его мнению, лучший военачальник, принужден был ответить: «Спинола – второй». Помимо всего прочего, наш дон Амбросьо обладал непоказной отвагой, еще до Двенадцатилетнего перемирия снискавшей ему уважение в войсках. Засвидетельствовать ее мог бы и Диего Алатристе, своими глазами видевший генерала в деле – и под Экло, и при осаде Остенде, когда дон Амбросьо так рьяно лез в самую гущу рукопашной схватки, что солдаты отказались наступать, пока он не уйдет из-под огня.