— Блас, дорогой мой Блас, я хочу тебя благословить перед кончиной. Ты родился от ученого отца, но хорошо бы, если бы небо уделило ему поменьше этой учености. Впрочем, к счастью для тебя, дед твой — человек простой в вере и в поступках и воспитал тебя в такой же простоте. Не дай твоему отцу сойти с пути истинного: вот уже несколько лет он вовсе не заботится о религии, и мнений его устыдился бы не один еретик. Блас, не доверяй мудрости людской; спустя несколько мгновений я стану мудрее, чем все философы на свете! Блас, благословляю тебя — умираю.
И в самом деле, сказав это, он испустил дух.
Я исполнил свой последний долг и возвратился к отцу, которого не видел уже четыре дня. Тем временем старый инвалид также преставился, и братья милосердия занялись его погребением. Я знал, что отец мой остался в одиночестве, и хотел позаботиться о нём, но, когда я вошел к нему, необычайное зрелище поразило мой взор, и я застыл в прихожей, охваченный невыразимым ужасом.
Мой отец сбросил все платье и завернулся в простыню, словно в саван. Он сидел, вперив взор в догорающие закатные лучи. Долгое время он молчал, затем возвысил голос и изрек:
— Звезда, меркнущий луч которой в последний раз отразился в моих очах, зачем ты озарила день моего рождения? Разве я хотел явиться на свет? И для чего я пришел в этот мир? Люди сказали мне, что у меня есть душа, и я занялся воспитанием её, пренебрегая своим телом. Я усовершенствовал свой разум, но крысы сожрали мой труд, а книготорговцы погнушались им. Ничего от меня не останется, я исчезаю весь, без следа, как, если бы никогда не являлся на свет. Небытие, поглоти добычу свою!
Эрвас некоторое время был погружен в мрачные размышления, затем взял кубок, наполненный, как мне показалось, старым вином; возвел очи горе и произнес:
— Боже, ежели ты существуешь, смилуйся над моей душой, если я обладаю оной!
Сказав это, он осушил кубок и поставил его на стол; затем приложил руку к сердцу, как если бы ощутил в нём болезненное стеснение. Рядом был приготовлен другой стол, устланный подушками; Эрвас растянулся на нём, скрестил руки на груди и не произнес более ни слова.
Ты удивляешься, что, видя все эти приготовления к самоубийству, я не выхватил у него кубок и не позвал на помощь. Сейчас я и сам этому удивляюсь, но в то же время помню, что какая-то сверхъестественная сила приковала меня к месту, так что я не мог сделать ни малейшего движения. Только волосы мои встали дыбом от ужаса.
Братья милосердия, которые похоронили нашего инвалида, нашли меня именно в таком состоянии. Они увидели, что отец мой лежит на столе, закутанный в саван, и спросили меня, скончался ли он. Я ответил, что ничего об этом не знаю. Тогда они спросили, кто окутал его в саван. Я сказал, что он сделал это сам. Они осмотрели тело и увидели, что он мертв. Заметили стоящий рядом кубок с остатками какого-то питья и забрали его с собой, чтобы убедиться, нет ли в нём следов отравы, после чего вышли, явно негодуя и оставив меня в неописуемо угнетенном состоянии. Наконец явились люди из церковного прихода, они спрашивали меня о том же самом и, уходя, ворчали:
— Он умер, как жил; погребение его не наше дело.
Я остался наедине с усопшим. Совершенно утратил отвагу, а вместе с ней способность чувствовать и мыслить. Бросился в кресло, в котором ещё недавно восседал мой отец, и снова впал в оцепенение.
Ночью небо покрылось тучами, и внезапная буря распахнула окно. Голубоватая молния пролетела рядом со мной и погрузила комнату в ещё большую тьму, чем прежде. В этой тьме я заметил как бы некие фантастические образы; тело моего отца издало долгий протяжный стон, далекое эхо которого разнеслось в пространстве. Я хотел встать, но не мог двинуться, как если бы я был прикован к месту. Ледяная дрожь пробегала по моим членам, кровь лихорадочно забилась в жилах, фантастические видения объяли мою душу, и сразу же я погрузился в сон.
Вдруг я вскочил: я увидел шесть длинных восковых свеч, зажженных вокруг тела моего отца, и какого-то человека, сидящего напротив меня, который, казалось, дожидался момента моего пробуждения. Он выглядел благородно и величественно. Роста он был высокого, черные, слегка курчавые волосы падали ему на лоб; взгляд у него был быстрый и проницательный и в то же время привлекательный и кроткий. На нём были брыжи и серый плащ, похожий на те, какие носят сельские дворяне.
Незнакомец, заметив, что я проснулся, улыбнулся мне учтиво и сказал:
— Сын мой — так я называю тебя, ибо считаю тебя как бы принадлежащим мне — господь и люди покинули тебя, а земля не хочет принять в своё лоно мудреца и виновника дней твоих; однако мы тебя никогда не покинем.
— Ты говоришь, сеньор, — возразил я, — что бог и люди покинули меня. Что касается этих последних, ты прав, но я думаю, однако, что бог никогда не может покинуть ни одно из творений своих.
— Возражение твоё в известном смысле не лишено основания, — прервал незнакомец, — и как-нибудь в другой раз я обстоятельней поясню и истолкую тебе все это. А пока, чтобы ты убедился, насколько глубоко мы в тебе заинтересованы, прими этот кошелек с тысячью пистолей. У молодого человека должны быть страсти и средства для их удовлетворения. Не жалей золота и всегда рассчитывай на нас.
С этими словами незнакомец хлопнул в ладоши, и шесть слуг в масках унесли тело Эрваса. Свечи погасли, и в комнате вновь воцарилась тьма. Я не стал оставаться в ней дольше: на ощупь добрался до дверей, вышел на улицу и, только увидев небо, усеянное звездами, перевел дух. Тысяча пистолей, которую я ощущал в кармане, придавала мне отваги. Я пробежал через весь Мадрид и очутился на краю Прадо, в уголке, где позднее было водружено исполинское изваяние Кибелы.[276] Там я улегся на скамью и вскоре заснул беспробудным сном.
Цыган, досказав эти слова, просил нашего разрешения отложить дальнейший рассказ на следующий день, и в самом деле, в этот день мы его больше не видели.
Мы собрались в обычное время. Ревекка обратилась к старому вожаку, говоря, что история Диего Эрваса, хотя и известная ей отчасти, все же чрезвычайно её заинтересовала.
— Мне думается, впрочем, — добавила она, — что слишком много было потрачено сил для обмана бедного супруга, которого можно было спровадить гораздо проще. Возможно, однако, что история атеиста рассказывалась для того, чтобы и так уже оробевшая душа Корнадеса прониклась ещё большим страхом.
— Позволь мне сделать замечание, — возразил вожак, — что ты преждевременно судишь о событиях, о которых я имею честь рассказывать. Герцог Аркос был великим и благородным сеньором, а посему, чтобы подольститься к нему, можно было выдумывать и представлять разных лиц; с другой стороны, у меня нет ни малейшего основания предполагать, что именно для этого Корнадесу была рассказана история Эрваса-младшего[277] о которой ты никогда доселе не слыхала.