Оживленно он стал рассказывать, что Москва своим прекрасным, любезным природе строением подобна срезу древесного ствола, лишь временные кольца на ней не годовые, а вековые. Сердцевина – Кремль, а далее – Китай-Город, Белый Город, Земляной Город и, шершавой корой, стрелецкие, ямские да прочие слободы.
– Вот давеча, ты спал, Сухаревскую проезжали, где стрельцы полковника Лаврентия Сухарева живут. Пусто там, одни бабы с детишками. Потому что Лаврентий свой полк раньше всех к Троице увёл. Будет теперь в силе…
Но большие мысли, вроде этой, тут же вытеснялись малыми, сиючасными.
– Эх, надо было в Кисельну слободу завернуть, полакомить тебя напоследок! Ох, клюквенный киселек там хорош! А смороденный! А ещё из винной ягоды! Но лучше всего гороховый, это всем киселям царь!
Очень священник расстроился, что не угостил сына гороховым киселем и сам не отведал. Стал даже коней останавливать – не повернуть ли?
Но это надо снова через ворота ехать, а проезд на тележке – алтын. И потом поди-ка развернись, когда такая толковища. И пешие, и конные, и повозки, и колымаги. Не Аникеево – Москва…
Миновали Звонари, где лучшие на свете колокола льют. Потом Пушкари, где медный и бронзовый огневой наряд для государева войска делают. А там и зубчатая Китайская стена показалась.
Ехать оставалось всего ничего, одна Никольская улица, и отец Викентий спохватился: за пустыми разговорами не успел про самое важное рассказать. Про академию-то! Заторопился – сколько успеется.
Преученнейшая Еллино-греческая академия получила привилей, сиречь государево учреждение, тому два года. Дело новое, небывалое, нужное: готовить для казенной службы грамотных и сведущих дьяков, а для церкви – просвещенных служителей, кто ведает и греческий язык, и латинский, и старославянский, а также многие прочие науки, каким в европейских университетумах и коллегиумах обучают. А в ученики берут – неслыханное дело – отроков и вьюношей всякого звания. Есть княжьи дети, есть дворяне, но и поповичи, и посадские, и число сих счастливцев всего лишь сто человек. Вот какая великая честь выпала Алёше, вот какая удача – милостью благодетеля Лариона Михайловича.
До этого места Лёшка слушал очень внимательно, но когда тятя перешел на описание наук, которыми в академии просвещают школяров, малость отвлёкся.
– Здесь постигнешь ты богословие, Аристотелеву физику, равно как и Семь Свободных Искусств: грамматику, риторику, диалектику, арифметику, геометрию, астрономию и музыку! – восклицал отец Викентий, то и дело давясь кашлем, а Лёшка прикидывал: кем лучше быть – государевым дьяком или архиереем? На меньшее целить расчету не было.
* * *
Однако, когда увидал отца ректора, сомневаться перестал: в особы священного звания надо идти, и думать нечего.
Высокопреподобный Дамаскин, главноначальный над академией попечитель, был нерусского семени, но православного корня – то ли грек, то ли серб, то ль болгарин, этого Викентий сыну в точности сказать не мог. Знал лишь, что вырос ученнейший муж в салтанской державе, а богословские и прочие науки постигал в Киеве и Италианской земле. На Руси Дамаскин жил давно, по-нашему говорил гладко, кругло, а уж собой был благообразен – истинное очам умиление: борода шелковая, черно-серебряная, щёки румяны, рот красно-сочен, а глаза, будто две сладчайшие сливы – глядят ласково, вникновенно.
Но больше всего Лёшка засмотрелся на драгоценного сукна рясу, на золотую цепь, на самоцветный крест. И келья у отца ректора тоже была предивная. По стенам всё книжищи в узорных переплетах, картинные листы в рамах, а креслы костяные, а стол красного дерева, а в углу, на лаковой ноге – большая разрисованная тыква, рекомая «земной глоб». Нет, куда там дьякам.
По здешнему порядку всякого отрока отец ректор испытывал сам, но Алёшка испытания нисколько не боялся. Что Дамаскину он приглянулся, сразу было видно. Да и кому бы такой смирный, почтительный, с прилично расчесанными надвое златоогненными власами не понравился?
Лёшка взгляд потупил, истово приложился губами к пухлой белой руке начальника, снизу вверх посмотрел лучисто, улыбнулся так-то кротко, доверчиво, что самому душевно стало.
– А тринадцать ему есть? – спросил, правда, отец Дамаскин. – У нас ведь с тринадцати берут.
Покраснев, Викентий взял грех на душу, соврал:
– Только-только сполнилось. Corpus[1] у него minimus[2], в мать-покойницу. Зато тако прилежен, тако к учению настойчив!
– Ну поглядим, поглядим…
Лёшка почитал из Псалтыря, бойко. Обмакнув перо, явил руку (почерк у него был хорош). Потом еще устно перемножил семь на восемь и пятью пять. Ректор одобрительно кивал.
– А как он у меня стихиры поёт! В хору нашем самым высоким дишкантом выводит, – старался тятя. – Ну-ка, Алёшенька, спой «Готово сердце моё, Боже, готово сердце моё».
Спел, поусердствовал. От Лёшкиного торжественного, небесно-хрустального воззвания у ректора глаза масляно увлажнились.
– Умилительный юнош!
И решилось. Дамаскин сказал, что в нижнюю школу, где книжному писанию учат, такого отдавать – время тратить и определил «отрока Алексия» сразу в среднюю, где наущают грамматике.
Потом тятя с ректором долго из-за платы препирались. Отец Алёши надеялся цену хоть немного сбить, напирая на свою скудость да Лёшкино сиротство, но Дамаскин к этаким родительским разговорам был привычен, не соглашался.
Что у бати за пазухой в кисе деньги, сколько положено, заготовлены, Алёшка знал и не беспокоился. Думал же про своё великое будущее. Тятину дурь повторять незачем, в монахи надо идти. Это чем хорошо?
Во-первых, не жениться (ну их, девок с бабами). Во-вторых, как иначе безродному на самый верх попасть? Архиерей он и есть архиерей, всякий боярин ему руку поцелует, будь ты хоть попович, хоть вообще бывший холоп. Вон Никон-патриарх «государем» в грамотах писался, а сам родом из посадских, постригся чуть не в сорок лет и, говорят, учености был не гораздой. По всем статьям Алёше уступает.
Светло и улыбчиво глядя на ректора, который никак не мог ударить по рукам с беспрестанно кашляющим тятей, честолюбец уже прикидывал, как на Москве устраиваться будет.
Первым учеником сделаться – это непременно. Голова, слава Богу, звонкая, ясная.
Потом надо, чтоб Дамаскин этот, как сына родного, полюбил. Никуда не денется, полюбит.
Батя говорил, в академию для смотра учеников иногда патриарх наезжает – вот когда бы себя показать! А коли не приедет, школяры на Рождество в Крестовую палату допущены бывают, приветствуют его святейшество орациями. Ну, патриарх, само собой, Алёшку приметит, потребует такого способного к себе в келейники, а дальше дорога прямая… Мечты так и заскакали резвыми блошками.