Подумал с усмешкой: «И стала шапка вавилонской. Все, мастер! Только и поминки по тебе – вороний грай. Да и Евсея – властоненавидца – пора кончать».
Свибл понятливо кивнул.
Был он у тысяцкого не только постельничьим, но и проверщиком кушаний – не отравлены ли? Не раз подумывал: «Тебе б и впрямь подсыпать яду, пока меня в преисподнюю за собой не уволок».
Путяту возненавидел давно – еще в юные годы, когда тот, похваляясь, при гостях приказал слуге прижать ладонь с растопыренными пальцами к дереву, а сам издали стрелял из лука, и стрелы впивались меж пальцев Свибла.
…Ветер донес тревожный звон колокола. Путята нахмурился.
Свибл, вытянув длинную жилистую шею, напряженно прислушался, подумал: «Как бы не по наши души».
Покорно склонившись, вышел из горницы.
После возвращения Евсеевой валки давно прошли семь метелей с семью морозами, от которых трещали плетни; откатали снежных баб юные кияне, отыграли в снежки.
Потом на пролесках цветы лилового ряста сменили голубые колокольца, проковыляли по зеленым лугам стреноженные, отощавшие за зиму кони, и дед-пасечник, достав из погреба на пробу один улей, выставил его на солнце со словами: «Грейтесь, чада мои…» А там зашумел вербохлест, когда матери, купая в вербном отваре детей своих болезных, просили: «Дай тела на эти кости» – и девчата секли парубков лозой в белых барашках, приговаривая:
Верба хлёст,
Бей до слез!
Будь здоровый,
Как вода,
А богатый,
Как земля!
Казалось бы, радоваться Ивашке и Анне приходу весны, а радости не было. Что с отцом? Вот уже сколько месяцев, как он исчез. И как жить дальше?
С осени морозы убили всю озимь. Бывало, в добрые годы вымахивала она – заяц мог укрыться. А ныне сердце у киян разрывалось глядеть.
Кто имел хлеб – придержал его, понимая, что впереди еще большой голод; цены на жито возросли почти в двадцать раз. Люди мерли, как мухи. Мыши днем с писком вылезали из подполья.
Ивашку и Анну спасали от голода артельщики Евсеевой валки. Им Путята выдал немного соли и жита, чтобы рты заткнуть. О Евсее же сказал:
– На власть руку поднял! В двух кулях на дне соль песком заменил… Отсидит свое.
Такое наговорить на Евсея!
Иван привез Евсеевым детям кадь муки, хотя у него самого были престарелые родители. Осташка – горстку соли. По секрету Хохря сказал Ивашке, что отец его сидит в дальнем углу Путятова двора, в подземелье.
– Тысяцкий-то спереду ласкает, а сзаду кусает, – с горечью произнес он. – И заметь, хлопченя, пчела ужалит – гибнет; Путята ужалит – еще злее становится. Во лжи Киев погряз…
Ивашку не порадовал даже подарок Хохри – рыжий голубь с вихрами по обе стороны шеи, – не до него было.
Весной Ивашка сделал подкоп под стену Путятова двора, прополз на животе по бахромчатой траве-спорышу в дальний угол. Издали увидел на каменном, врытом в землю погребе зеленую дверь с большим кольцом. Возле двери прохаживался стражник.
Ивашка притаился. «Как же батяню выручить от иродов? Как? – лихорадочно думал он. – Томится сейчас в подземелье».
Ивашка с необыкновенной ясностью увидел его лицо: пшеничные волосы в ушах, родинку-вишшо чуть пониже правого уха. Даже голос его услышал. «Ты пёши идти можешь?» – спрашивал отец в дороге. «Ага». – «Что за агакало?» – усмехался он. А когда за миской со щами сидели, говорил укоризненно: «Не мляцкай жуючи!»
Подул сильный ветер – верно, зашабашили ведьмы на Лысой горе. Надо было пробираться назад, к подкопу, скрыть его.
Ивашка каждый день приползал к зеленой двери, все смотрел издали: может, стражник куда отлучится? Может, отца выведут?
Как-то зашел к ним в избу Петро, простучав костылями, сел на лавку.
Выслушав рассказ Ивашки, скрежетнул зубами:
– Жизни от них, кровопивцев, нету!
Долго сидел молча, тяжело уставившись в земляной пол.
Наконец глухо сказал:
– Чтоб тому Путяте, псу смердящему, руки покорчило, грудь забило, чтоб он в старцах счастья не имел. – Перевел дыхание. – Сказал бы покрепче слово, да не хочу печь гневить…
Великое уважение к печи, как к живому существу, очагу, собирающему семью, глубоко сидело в каждом киянине: в ней – огонь, сама жизнь. Потому, когда приходили сваты к дивчине, она бросалась колупать печь-защитницу; потому, возвращаясь с похорон, клал киянин – чтобы очиститься – руку на печь. Печную золу относил на капустные грядки, подмешивал к воде для хворого, сыпал на рану; заболело горло, зубы – прикладывал щеку к углу печи; к ней же тулил и новорожденного телка. Он считал грехом садиться на печь, когда в ней пекся хлеб, гостю предоставлял самое почетное, «большое» место – возле печи.
Петро пошел к выходу. Еще не умолк стук костылей, как Анна заметила на лавке сверток: в красиво вышитый рушник было завернуто несколько черных лепешек – не иначе Фрося прислала.
В самый шум на Подольем торгу Ивашка оказался там.
Посадский человек Еремка Кулага – весь из хрящей и мослов – покупал соль у торгаша Астафия и обнаружил в ней пепел.
– Кияне, – закричал Еремка с рыданием в голосе, – последнюю соль пеплом заменяют!
Сразу собралась толпа.
– Ты где соль брал? – наступал Еремка, и жилистая шея его вытягивалась, как у кочета. – Я с тебя душу вытряхну!
Астафий оробел:
– Дак мне ее монах Прохор из Лавры продал. Вот не сойти с места.
– Все они за един!
– Дороговь день ото дня! К хлебу не подступишься!
– Сорочки на хребте нема!
– Живодеры! Последнюю корку изо рта рвут!
– Выжечь пакостные гнезда!
– Делатель с голода мрет!
Сквозь толпу на коне протиснулся сотник Вирач – правая рука Путяты, – строго спросил, наезжая на собравшихся:
– Эй-эй, чего галдите?
Еремка подскочил к сотнику, рывком сдернул его за ноги с коня. Толпа навалилась, стала бить Вирача кто чем.
На беду свою, ехал в ту пору мимо боярин Савва Мордатый.
Ему сразу припомнили: и что людей мучил на подворье, и соль скупал, прятал, и деньги в рост давал. Сперва Савву камнями закидали, потом тоже с коня стащили.
– Брюхо ему распороть да пеплом набить!
– Спесь на сердце нарастил! Сколько семей на голод обрек!
Мордатый, прикрывая руками плешь, запричитал, чуть не плача:
– Род-то мой не низьте.
Это еще более обозлило толпу:
– Гордился боров щетиной, да опалили!
– Соль и хлеб прячут, паскудники, кабалят за долги, а ты род их почитай! Бей всех до единого!
На высокий воз вскарабкался Петро, уперся костылем в край воза:
– Чо стоите, как кожухи дубленые? Вяжи Мордатого к колокольне – на поруганье, чтоб людей не переводил!
Сотни ртов закричали: