Луиза, хотя и страдала сильно, но не столько за себя, сколько за семейство, и потому крепилась, на сколько у нее хватало силы; она обращала к мужу веселое лицо и убеждала его не падать духом, говоря, что все изменится к лучшему. После туч показывается солнце, говорила она, и проходит дурное; не может быть, чтоб такое положение продлилось…. – и тому подобные общие места, которые в этих случаях произносят губы и которым верит сердце. Увы! слишком часто судьба, вцепившись в волосы человека, тащит его в могилу и до тех пор не оставит, пока не зароет в нее и не затопчет ногами землю, которую на нее насыплет. Богу одному было известно горе достойной женщины; и как часто разрывалось сердце её при виде своего благородного мужа, одетого не только бедно, но грязно, – детей, полунагих и часто голодных. Частые потрясения даже немало изменили её душу, и она не без усилия подавляла голос упрека, который подымался в ней и укорял за слишком большое долготерпение. Она начинала жалеть, что принесла себя в жертву. Это было заметно и в её обращении с мужем; но Джакомо, постоянно подавленному горем, было не до того, чтоб замечать что-либо.
– Луиза, друг мой, – проговорил он таинственным голосом: – это еще не все… то ли он еще делал!.. Слушай… подвинься ближе, чтоб дети не слышали.
Но так как она не придвигалась, почувствовав как бы отвращение, то Джакомо сам придвинул свой стул к ней.
– Тебе надо знать, что мать моя была так же добродетельна и хороша… как ты, мой ангел… Но если сама она сохранила свое сердце чистым и верным своему супругу, ты понимаешь, что она не могла запретить другим влюбляться в себя. Синьор Гаспар Ланчи полюбил ее страстно и, действуя менее осторожно, чем следовало бы, он излил свою страсть в очень плохом и довольно невинном сонете, который напечатал и послал моей матери. На другой день он, по своему обыкновению, пришел к ней, в отсутствии Франческо Ченчи. Мать, как только его увидела, встала и, поклонившись ему, произнесла дрожащим голосом: «любезнейший синьор Гаспар, после огласки вашего сонета, я думала, вы догадаетесь, что женщина с правилами не может больше принимать вас; но так как вы сами этого не поняли, то я вынуждена вам сказать это». Видя его бледность, она однако почувствовала жалость и тотчас не прибавила: «Я желаю вам всего хорошего, синьор Гаспар; но зачем вы говорите мне о любви, которую я, как жена другого, не могу разделить, не сделавшись преступной, между тем как эта самая любовь осчастливила бы девушку? Оглянитесь кругом и вы увидите, сколько в Риме прекрасных и достойных невест; обратите вашу любовь на одну из них и вы можете быть уверены, что она будет принята с радостью, как того заслуживает».
Смущенный синьор Ланчи рассыпался в поклонах, голос его отказался служить ему, и только слезы выступили на глазах. Но так как любовь питается вздохами, слезами и надеждой, то он не переставал показываться под окнами дворца, награждая себя уж тем, что видит стены, где живет предмет его любви. Вдруг однажды, на разсвете, я слышу под окнами своей комнаты крики: «Спасите, Бога ради! спасите!» Я поспешил выйти на улицу, со шпагой в одной руке и фонарем в другой, и увидел у ворот дворца тело Гаспара Ланчи, пронзеннаго насквозь шпагой. Мать моя, измученная уже теми страданиями, какия она претерпевала прежде, впала в большую еще грусть, после смерти бедного Гаспара, причину которой приписывала себе. Еще и до этого несчастья она мало выходила из дому; а теперь уже никуда не показывалась и жила затворницей, вся поглощенная своей скорбью. Измученная старыми и новыми огорчениями, она стала чахнуть, и те, которые посещали ее, видели, что ей уже недолго осталось жить; кроме того, весть о близкой её смерти распространял сам Франческо Ченчи, который воспылал любовью, или лучше сказать, безумием к Лукреции Петрони, нашей мачехе. Раз за обедом, Франческо Ченчи воспользовался минутой, когда мать моя отвернулась, чтоб позвать слугу, и с быстротою, как аспид, всыпал порошок в её стакан. Мать выпила и, находя вино горьким, сделала выговор буфетчику. Граф тотчас велел подать себе сосуд с вином, попробовал его и объявил, что это то же превосходное, аликантское вино, какое и всегда подавалось. Я готов уже был открыть рот и сказать о порошке, но граф, бросив на меня пронзительный взгляд, от которого у меня отнялся язык, сказал: «синьора Виргинио, не обращайте внимания; когда себя чувствуешь дурно, то прежде всего теряешь вкус к вину». И сказав это, он встал из-за стела. Три дня спустя, в этот самый час, мать скончалась, пошли Господи вечный покой душе её! Тело её не бальзамировали, потому что она сильно портилась; закупорили в три гроба и поскорей отвезли на далекие похороны.
Луиза слушала этот рассказ с какою-то недоверчивостью, и когда он кончил, она с упреком произнесла:
– Я не скажу, что граф святой. Упаси Боже! Но это злословие на отца не приносит вам ничего, кроме вреда…
– Чем же я злословлю?
– А разве не за это его святейшество вас выгнал из своего присутствия, как сына без сердца и врага своего родителя?
– Этот дьявол удачлив по крайней мере так же, как и развратен.
– Стыдитесь! Вспомните, что вы говорите о вашем отце и что ваши дети вас могут слышать.
– А если и услышат, что за беда? И прекрасно, пусть знают, как дед не похож на их отца.
– На вас? А! если бы все, что вы рассказываете про графа, было правда, то вы вместе с ним имели бы право на ненависть детей…
– Ненависть моих детей! Луиза, ты с ума сошла сегодня? И Джакомо подумал, уж не бредить ли она?
– Да, да! – не удерживаясь больше, говорила вне себя Луиза – ненависть ко всему вашему роду! Ваши дети голодны и вы не можете найти им пропитания! Они голы, а вы и не думаете о том, чтоб одеть их! О себе я уж не говорю. Вы прежде любили домашний кров; а теперь он вам противен: вы приходите домой редко, всегда бываете суровы, скоро уходите, а о нас и не думаете, хотя мы и ждем вас с беспокойством целые ночи напрасно…
– Луиза! душа моя, может быть, вынесла бы ваши вопли, но она не может переносить немого горя моего семейства, я не в силах видеть столько бедствия. Друг мой, неужели ты хочешь поставить мне в вину мою чрезмерную нежность к вам?
– Скажите, Джакомо, разве от вашего отсутствия легче детям? Разве от того, что они вас не видят, они меньше плачут? Разве от того, что вас нет, они сыты, одеты, утешены? Зачем оставлять меня, бедную женщину, в отчаянии, без совета, без помощи? Разве мы соединились не для того, чтоб помогать друг другу? Зачем же мне одной нести крест?
– Ты нрава, Луиза, но неужели ты не простишь мне моей излишней нежности, или если хочешь моего малодушия?