Кастелян Ифской крепости был человек не родовитый, но достойный, страстный любитель выращивать артишоки; он разводил их на площадке северного бастиона, в крошечном огородике, землю для которого наносил сюда корзинами на собственном горбу. Артишоки он считал венцом творения. «Художники, — говаривал он, — прекрасно знают, почему изображают на своих бессмертных полотнах звезды небесные в виде маленьких сверкающих артишоков». Склонный к философствованию, кастелян выводил слово «артишок» от латинского ars, artis, то есть «искусство», что, без сомнения, верно, ибо артишок — благороднейшее художественное произведение, когда-либо выходившее из рук Творца. Кастелян был вдов; приземистый, мосластый, вида деревенского, он приходился отцом пяти красавицам дочерям, мужья которых были сплошь моряки, ребята, надо полагать, крепкие и полные мужской силы, но, увы, по большей части плавающие где-то там, за тысячи морских миль отсюда. К Петру кастелян относился с уважением, подобающим человеку, сыгравшему не последнюю роль в политической жизни Франции, вне зависимости от того, что теперь эту роль ему выпало доигрывать за решеткой. Итак, узилище Петра оказалось таким же роскошным, как и в недавнее время, когда его держали в покоях принцев крови в Бастилии: в обоих случаях французы показали себя строгими, несговорчивыми, зато на редкость гостеприимными тюремщиками. Это было приятно, но и только. Радостной уверенности в том, что он останется цел, Петру это не принесло, ибо он не забыл, что первый путь, на который его вывели из той роскошной темницы принцев, вел в застенок, второй на расстрел, а третий — в мертвецкую.
Прекрасных дочерей ифского кастеляна звали: Мадлон, Анриетт, Сюзанн, Люсьенн и Симонн; первая, точно так же как вторая, третья, четвертая и пятая, были рослые, свежие, и волосы их были русы, словно пшеничное поле, когда оно созревает, целованное солнцем. Ароматная тяжесть их кос заставляла красавиц ходить выпрямившись, слегка запрокинув голову; зато своими очаровательными прелестями, помещенными спереди, они без глупой стыдливости как бы протестовали против строгостей века контрреформации.
Если же говорить об их походке, то это было не столько походкой, сколько радостным плавным стремлением, чудесными колебаниями танца: сестры ставили ступни не параллельно, а по одной линии, поддерживая равновесие движениями плеч и рук, так что при ходьбе похожи были на торопливых сеятельниц. В письме и чтении они были слабоваты, в счете несколько сильнее, зато языки у всех пяти были остры, как шило, и всегда готовы к шутке и смеху; впрочем, они были щедры и на кое-что другое. Такими являются нам, при суммарном на них взгляде, эти здоровые дочери края, который зовется попросту Bouches du Rhone, Устье Роны, — Анриетт, Сюзанн, Люсьенн и Симонн, сестры Мадлон. Роль их в нашей истории будет, собственно, второстепенной, но поскольку их целых пять, мы и уделили им больше места и внимания, чем если бы их было только четыре, а тем более три, две или всего одна-единственная.
Симонн, самой младшей, доверили заботу о платье и белье Петра, Анриетт — уборку тюремного помещения, Сюзанн занималась причесыванием, ваннами и маникюром узника, Люсьенн — его столом, меж тем как Мадлон, самая старшая и умная, осуществляла его связь с внешним миром, то есть доставляла сведения о последних событиях, в первую голову тех, что происходили во Франции, а порой — в странных неведомых краях за ее пределами; влюблены же в Петра были все пять. Но, обладая добрым сердцем, веселые и лишенные предрассудков, сестры никогда не ревновали его друг к другу, и, влюбленные в Петра, они так же были влюблены в его товарища по заключению, занимавшего соседние роскошные тюремные апартаменты. А узником этим, как вскоре выяснилось, оказался старый знакомый Петра, бывший секретарь французского посольства в Стамбуле, элегантный шевалье де ля Прэри.
Двери их помещений никогда не запирались — разве только узники, желая побыть в одиночестве, сами запирали их изнутри, — и оба наших кавалера, де Кукан и де ля Прэри, наносили друг другу визиты, а чтобы сохранить форму, ежедневно со рвением играли на крепостном дворе в мяч или, в плохую погоду, на бильярде в центральной зале, а главное — фехтовали до устали и даже до упаду, оставляя втуне протесты прекрасных сестер, русых своих тюремщиц, которым не нравилось, что заключенные даром теряют столько сил. Фехтовали же кавалеры на учебных рапирах, выданных по их просьбе тюремным начальством, ибо таким оружием невозможно было нанести вред ни себе, ни другим. А вот пистолеты, которые они тоже просили, чтобы развлекаться стрельбой по мишеням, тюремщики, с тысячью вежливых извинений, выдать отказались.
Шевалье де ля Прэри, как Петр узнал от него самого, был арестован в марсельском порту в тот самый момент, когда он после парижского coup d'Etat [6] собирался взойти на корабль, чтобы вернуться в Стамбул; выходило, что он оказался в крепости примерно на два месяца раньше Петра. Причина его ареста была проста, ясна и несомненна: едва свергнутую королеву-регентшу отправили под надзор, устранили и всех ее приверженцев, а одним из них, helas [7] был шевалье.
— Но в таком случае вам следовало бы давно быть снова на свободе! — воскликнул Петр, когда они впервые разговорились на эту захватывающую тему.
Де ля Прэри удивленно поднял свои красивые, подправленные пинцетом Сюзанн брови.
— С какой это стати я должен бы быть на свободе? — не понял он.
— С той, что нет сомнения: королева вырвалась из за точения, вернулась в Париж и снова захватила бразды правления.
— Почему же, по-вашему, в этом нет сомнения?
— Потому что это логично. Гамбарини был фаворит и прихлебатель королевы, в то время как король его ненавидел. Он знал, что я убил Гамбарини, и все же милостиво отпустил меня. Если же теперь меня за это арестовали, то случиться это могло только по воле королевы. Ergo [8], королева царствует снова. Это ясно, как дважды два — четыре.
— Правда, это логично, и все же это не так, — возразил шевалье. — Нет, нет, будьте уверены, королева-регентша сидит под строгой стражей в своем замке на Луаре, бессильная, как труп, каковым она и является — конечно, пока только в политическом смысле.
Петр взволновался:
— Почему же тогда выдали ордер на меня? Вас заточили за то, что вы сторонник королевы, меня — за то, что я ее недруг. Это бессмыслица!
— А что в мире не бессмыслица? — возразил шевалье де ля Прэри. — Если подумать — все дела человеческие бессмысленны. Впрочем, если рассуждать менее строго и принять за истину ту весьма распространенную ошибку, согласно которой человеческие дела все-таки какой-то смысл имеют, то можно обнаружить некоторый смысл и в том противоречии, которое вы, мсье де Кукан, только что столь ясно и точно сформулировали. Дело обстоит чуть-чуть иначе: меня посадили за то, что я поставил не на ту карту, вас — за то, что, поставив на выигрышную карту, выигрыша не сгребли; а это не прощается. Ибо тот, кто сгреб за вас весь выигрыш, а именно некий очаровательный юноша, ставший вместо вас фаворитом короля, — зовут его, если хотите знать, де Люин, и король восхищен его ловкостью на соколиной охоте, — так вот, он, правда, дурак, однако не настолько, чтоб не понимать: пускай вы даже, быть может, и не сравнитесь с ним в соколиной охоте, но если бы вы снова проникли в окружение короля, вам стоило бы небольшого труда обворожить монарха — однажды вам это уже удалось — и выбить де Люина из его роскошного седла, усаженного алмазами. Вот почему, едва до Парижа докатилась весть о стамбульском перевороте, Люин с легкостью рассчитал: если вы выбрались из этой передряги живым, то скорей всего попытаетесь вернуться во Францию. И он поторопился устранить вас со сцены. И вот теперь мы с вами дружно томимся в замке Иф, вы и я. Но скажите, чего нам тут не хватает? Помещения приличны, вино у них тут славное, и тюремщицы прелестны.