Наконец, встречаются такие города, что возвысились среди ласковой природы, шествовали по лугам, усыпанным цветами и испещренным извилистыми живописными тропинками; все предрекало этим городам долгие годы благоденствия, но неожиданно жизнь их оказывается под угрозой города-соперника, возникшего у проезжей дороги; он-то и привлекает к себе торговцев и путешественников, предоставив своему несчастному собрату медленно угасать в одиночестве, подобно юноше, чьи жизненные силы навеки подорвала неразделенная любовь.
Вот почему к тому или иному городу испытываешь приязнь или отвращение, любовь или ненависть, словно имеешь дело с человеком; вот почему о нагромождении холодных, бездушных камней говорят как о живом существе и называют Мессину благородной, Сиракузы верными, Джирдженти великолепным, Трапани непобедимым, Палермо счастливым.
В самом деле, если есть на свете столица, которой была уготована счастливая доля, то это Палермо. Раскинувшись под безоблачным небом, на плодородной почве, среди живописной природы, владея портом на море с его катящимися лазурными волнами, защищенная с севера горой Санта Розалия, а с востока мысом Дзафферано, окруженная со всех сторон холмами, что опоясывают ее обширную долину, древняя дщерь Халдеи, Палермо, обернувшись лицом к своей матери, смотрится в тирренские воды более лениво, томно и сладострастно, чем смотрелись некогда в волны Босфора или Киренаики византийские одалиски или египетские султанши. Напрасно сменяли друг друга ее завоеватели: они сгинули, а она осталась, и от всех властелинов, плененных ее нежностью и красотой, у королевы-рабыни сохранились не цепи, а ожерелья. К тому же природа и люди объединились, чтобы сделать ее прекраснейшей из прекрасных. Греки оставили ей храмы, римляне — акведуки, сарацины — замки, норманны — базилики, испанцы — церкви. И так как под этими широтами цветет любой цветок, растет любое дерево, она собрала в своих великолепных садах лаконийские олеандры, египетские пальмы, индийские смоковницы, африканские алоэ, итальянские сосны, шотландские кипарисы и французские дубы.
Вот почему нет ничего великолепнее дней Палермо, если не считать ночей Палермо, ночей восточных, ночей прозрачных и благоуханных, когда шепот моря, шелест ветра и гул городских улиц кажутся всеобщей песней страсти, когда все сущее, от волны до растения, от растения до человека, испускает затаенный вздох.
Поднимитесь на эспланаду Циза или на террасу Палаццо Реале, когда Палермо спит, и вам покажется, что вы находитесь у изголовья юной девы, грезящей о любви.
В этот час алжирские пираты и тунисские корсары вылезают из своих логовищ, поднимают треугольные паруса на своих берберийских фелуках и рыщут возле острова, словно сахарские гиены и атласские львы — возле овчарни. Горе беспечным городам, засыпающим без сигнальных огней и без береговой охраны: их жители пробуждаются при свете пожаров, от криков своих жен и дочерей; однако, еще до того как подоспеет помощь, африканские стервятники успевают скрыться со своей добычей, а на рассвете можно различить вдали лишь белые паруса их кораблей, но вскоре и они исчезают за островами Порри, Фавиньяна или Лампедуза.
Иной раз море внезапно принимает свинцовый оттенок, ветер падает, и жизнь в Палермо замирает: дело в том, что с юга на север пронеслись кроваво-красные облака, предвещающие сирокко, иначе говоря хамсин, — этот бич арабов; его горячее дыхание, зародившись в ливийских песках, обрушивается на Европу под напором юго-восточных ветров, и тотчас же все пригибается к земле, вся природа трепещет, сетует, весь остров стонет, словно перед извержением Этны; люди и животные беспокойно ищут убежища и, найдя его, ложатся, с трудом переводя дух, ибо сирокко побеждает всякое мужество, подавляет всякую силу, парализует всякую деятельность. Палермо хрипит как в агонии, и это длится до тех пор, пока чистый ветер, прилетевший из Калабрии, не вернет силы гибнущему городу, и, воспрянув под этим животворным дуновением, он облегченно вздыхает, как человек, очнувшийся после обморока, и беспечно возвращается к своей праздничной и радостной жизни.
Так было и сентябрьским вечером 1803 года; сирокко дул весь день, но на закате небо прояснилось, море снова поголубело, и со стороны Липарских островов повеяло прохладой. Как мы уже говорили, такая перемена погоды оказывает благоприятное воздействие на все живые существа: они понемногу выходят из оцепенения и можно подумать, будто присутствуешь при новом сотворении мира, тем более что Палермо, как мы уже говорили, — подлинный эдем.
Среди тех дочерей Евы, что, обитая в этом раю, превращают любовь в главное занятие своей жизни, была некая молодая женщина, играющая столь важную роль в нашей истории, что мы должны обратить внимание читателей на нее и на дом, где она живет. Давайте выйдем с нами из Палермо через ворота Сан Джорджо, оставим справа от себя Кастелло-а-маре и дойдем, никуда не сворачивая, до мола; затем проследуем по берегу моря и остановимся у восхитительной виллы, что возвышается среди волшебных садов, доходящих до подножия горы Пеллегрино; эта вилла принадлежит князю Карини, вице-королю Сицилии, который правит островом от имени Фердинанда IV, вернувшегося в Италию, чтобы вступить во владение своим прекрасным городом Неаполем.
На втором этаже этой изящной виллы, в обитой небесно-голубым атласом спальне, где занавески подхвачены шнурами, усыпанными жемчугом, а потолок расписан фресками, покоится на софе молодая женщина в домашнем пеньюаре, руки ее бессильно свесились, голова запрокинута, волосы растрепались; она лежит неподвижно, как мраморная статуя; но вдруг легкая дрожь пробегает по ее телу, щеки розовеют, глаза открываются; чудесная статуя оживает, дышит, протягивает руку к столику из селинунтского мрамора, на котором стоит серебряный колокольчик, лениво звонит и, как будто утомившись от этого движения, снова откидывается на софу. Однако серебристый звук колокольчика услышан, дверь отворяется, и на пороге появляется молоденькая и хорошенькая камеристка; небрежность в ее туалете говорит о том, что и она испытала на себе действие африканского ветра.
— Это ты, Тереза? — томно спрашивает ее хозяйка, поворачивая голову в сторону двери. — Боже мой, как тяжко, неужели сирокко никогда не кончится?
— Что вы, синьора, ветер совсем стих, теперь уже можно дышать.
— Принеси мне фруктов, мороженого и отвори окно.
Тереза выполнила оба распоряжения с той расторопностью, на какую была способна, ибо сама еще чувствовала некоторую вялость и недомогание. Она поставила лакомства на стол и отворила окно, выходившее в сторону моря.