Жаба взял одну фигурку и поставил её на край корыта. Улыбнулся ей.
…Залило уже и колокольни. Медленно шли на дно «пловцы».
…И когда все они исчезли, войт снял с края корыта одинокую фигурку, опустил её в воду и начал следить.
Как раз в этот момент доминиканец проскользнул в двери.
– Идёмте, ваша честь. Идёмте, сын мой.
– Куд-да? – не отрываясь от зрелища, спросил магнат.
– Совет собрался. Самозванца этого, Христа, с апостолами судить.
– А-а. Это я завсегда.
Флориан заприметил состояние собеседника.
– Можете и остаться. Нам только ключи от «преисподней».
– Н-не-е, – закрутил головой Жаба. – Это, может, у других войтов так. А я такой войт, что ключи у меня з-завсегда на поясе. Хотите открыть – идите к войту. Раз «преисподняя» открыта, значит, войт там… Где палач?
– Поскакали за ним.
– Эг-ге. Хорошо… Хорошо.
Флориан Босяцкий глядел на корыто:
– Зачем же это вам тешиться по мелочам? Власти и силы над этими мещанами у вас хватает.
И вдруг понял. Сказал с отцовской улыбкой:
– А-а, понимаю. Проба перед великими делами…
– Н-ну.
Войт пошёл за монахом. На мгновение задержался в дверях и бросил жадный взгляд на корыто. Там, на поверхности воды, никого уже не было.
…Ровнёхонько…
От первых людей моё дело идёт,
Извечно оно, как рай.
Карал Бог изгнанием первых людей.
Каин Авеля смертью карал.
И царя – коль не вовремя трон украдёт –
На плаху тащит палач.
И значит, палач главней, чем народ,
И значит, палач – первач.
Средневековая латинская эпиграмма.За последней из гродненских слобод, в глубоком просторном яру, вдалеке от всяческого жилья приткнулась у колодца халупа под дерновой крышей.
Гонец спрыгнул с коня, толкнул сколоченные из горбылей двери и оцепенел: так внезапно после солнечного света темнота ослепила глаза.
Некоторое время он стоял, словно слепой, затем увидел оконце, сноп света, в котором клубился дым, и высоко над своей головой – две пары зелёных глаз.
Глаза на мгновение исчезли, потом что-то мягко ударилось о пол, и глаза зажглись уже около земли. Приблизились. Что-то мягко потёрлось о ногу гонца. Он вздрогнул от омерзения.
– Агысь, – бросил он безличный выкрик, потому что не знал, какое существо прогоняет.
Свинье он крикнул бы «аюц», овце «ашкир», но тут, не зная, животное это или, может, сам дьявол, растерялся.
– Брысь! – прозвучало из тёмного угла.
Кот отошёл и замурлыкал. И только когда он попал в квадрат света на полу, гонец понял, почему не видел его. Кот был чёрным, как китайский графит и как сама тьма: огромный, с ягнёнка, толстый котяра.
Глаза немного привыкли к темноте. Гонец увидел небольшой покой. Пол был гладко оструган и наполовину, где ближе к ложу, укрыт шкурами. Ложе также было под шкурами, а над ложем висели два меча, оба двуручные и длиной почти с человека.
Прямой предназначался для дворян, политических преступников и вообще для пресечения тех преступлений, в которых суд не находил элементов ереси. По этой причине работать ему приходилось редко. А волнистый, который не только рубил, но ещё и рвал мускулы, был для простых людей и еретиков. Этому пришлось бы работать и работать, если бы не то обстоятельство, что простолюдинов охотнее вешали, а еретиков жгли.
Таким образом сохранялось свойственное природе равновесие.
На лезвии волнистого меча было вырезано последнее слово на дорогу: «I nuns…»[60], хотя палач латыни не знал.
Стояли также в покое, в самом тёмном углу, резной шкаф, над которым блестели глаза ещё одного неизвестного существа, стол и разнокалиберные кресла. И от этого становилось неприятно, ибо сразу вспоминалось, что палач имеет право на одну вещь из конфискуемой обстановки осужденного (остальное забирали судьи и следователи, оставляя кое-что доносчику).
Халупа, видимо, была вкопана в склон яра, потому что, очень маленькая снаружи, она имела продолжение: большое, совсем темное помещение, похожее на сарай. Помещение это было отделено от первого покоя занавесом из облезлых шкур.
– Почему не пришел Пархвер? – спросил тот же самый ясный голос. – За мной всегда приходит Пархвер.
– Сегодня ему не до того, – сказал во тьму гонец.
– Как это не до того? Он что, не мог мне выразить уважение? Он что, не знает, кто я?
– А что он должен знать?
– А то, что из высоких людей только счастливый избегает моих рук. Как и дьявольских лап. И потому со мной нужно дружить. Как нужно иметь, на всякий случай, приятелей и в аду.
– Важное дело, хозяин.
– Ну, хорошо.
Глаза, наконец, приспособились к темноте. Только верх шкафа безнадёжно терялся в ней, и таинственного существа не удавалось разглядеть. Но всё остальное было видно.
Палач сидел на полу у ложа и складывал из прутьев что-то дивное, с крыльями.
– Сейчас, – сказал он. – Домастерю вот только и поскачем.
Был он широк в руках, плечах и бёдрах, но какой-то вялый и будто бы даже изнеженный. Лицо широкое. Брови чёрные. Жёсткие мускулы возле рта. И странно было видеть в небольших глазах оттенок непонятной меланхолии, а в однообразных складках возле рта – иронию и разочарование.
– Это что?
– Я, браток, изобретатель.
– А это зачем? Клетка?
– Угу, – произнесло со шкафа невидимое существо. Словно в бочку.
– Замолчите, пан, – сказал туда палач. – Да, это клетка.
Помолчал. Потом пояснил с приязненной доверительностью:
– Понимаешь, ширится мать наша Церковь. И Римская ширится, и Восточная. Римская особенно. И неизвестно, какая возьмёт верх. А скорей всего, рано или поздно помирятся. И наступит время – будет она, правая вера, над всеми иными поганскими верами, над всем миром. И даже над животными и гадами. Всех, кто хоть чуть иначе думает, сметёт. И будут тогда рай, тишина и благорастворение воздухов. Человека, его матерь наша нежностью, да постоянной опекой, да материнскими хлопотами приведёт в обитель Царства Божьего и любви. А вот с животными и гадами труднее. Они скачут себе, гуляют весёлыми ногами, ползают, да летают, да поют, и нет им дела до того, что распинали когда-то христиан и, значит, теперь христиане до скончания века обязаны распинать всех остальных и царствовать над ними. Попробуй поймай их души. И никто над этим не думает. Ни философы, ни академики, ни поэты, никто… Есть, конечно, есть, ничего не скажу. Но как-то всё бескрыло, как-то всё только для людей[61]. И раз они, сопливые книжники, не хотят думать о будущем человечества и вообще всего живого, нужно всё это взять в наши сильные руки. Мы не подготовились. И кому-то надо думать о будущем и готовиться. Вот я, скромный человек, и мастерю.