С ближними королевскими людьми о деле нашем говорили самыми короткими словами, что вам никак не пристало, многих самых надобных дел не говорили и ближним королевским людям во многих статьях были безответны. И за то, что вы, Степка да Ивашка, дела нашего в Датской земле не делали и казну нашу государскую и рухлядь мягкую раздавали бездельно, мы, царь, государь и великий князь…» — Лихачев строго посмотрел сквозь очки, быстро пробормотал: — Ну, тут дальше титул. — И продолжал: — «…наложили на вас нашу опалу и нашим государевым людям велели взыскать на вас, Степке и Ивашке, протори и убытки, что вашим нерадением в Датской земле нам учинены».
Лихачев бумагу отложил на сторону и совсем иным тоном — свои люди перед ним сидели — произнес:
— Совет мой тебе, Степан Матвеевич, и тебе, Иван Исакович, две тысячи рублей, кои ищет на вас великий государь, сегодня же в его государеву казну самим внести. А кою кому часть взносить, то вы сами промеж себя порешите.
Проестев спросил робко:
— А на ком ином протори взыскивали, то каков рез первый посол платил и каков — второй?
— Разно бывало, Степан Матвеевич. Платили те протори по их достаткам и по тому, сколько кто напрасно чего стратил.
— А нам как быть? — спросил Патрикеев. — Ты скажи нам, Федор Федорович. Человек ты разумный, честность твоя всем ведома, как скажешь — так и будет.
— А ты согласен, Степан Матвеевич? — спросил осторожно Лихачев.
— Согласен, — неуверенно ответил Проестев — чувствовал, что большую часть платить придется ему.
— Делим мы по государеву жалованью, — ответил Лихачев. — Ты, Степан Матвеевич, получал жалованья в два раза больше, чем Иван Исакович. Стало быть, и платить тебе две трети долга, а ему треть.
Проестев вздохнул, сказал раздумчиво:
— В иные годы был я великим государем взыскан и обласкан много. Теперь же по грехам моим наложил на меня государь опалу. И я государю вину свою приношу, и что ты, Федор Федорович, сказал, то сегодня же сполню.
Проестев встал и, не дожидаясь Патрикеева, вышел.
А Иван Исакович остался сидеть недвижно: не было у него шестисот шестидесяти рублей и где их взять — он не знал.
С превеликим трудом собрал дьяк Иван со знакомых и родни триста тридцать рублей — половину того, что было нужно. Сто рублей взял для него в долг друг его Тимофей Анкудинов у известного всей Москве ростовщика Кузьмы Хватова.
На третий день явились к Патрикееву на двор подьячий, двое ярыг, сотский да мужики с телегами. И вывезли чуть ли не все, что было у Ивана Исаковича. Причем ценил домашний скарб подьячий нечестно: что стоило рубль, за то едва-едва давал полтину, все хорошее забирал, оставляя старье да рвань.
Жена Ивана Исаковича плакала, пробовала усовестить бесстыжего, но напрасно. Дьяк Иван на жену прикрикнул — велел идти вон. А сам плюнул, надел шапку и — чего никогда не бывало — пошел в кабак, забрав с собой и Тимошу.
В кабаке — на чистой половине — сели Тимофей да Иван Исакович одни, без послухов. Выпили по первой.
— Вот мне и плата за службу мою, — сказал Иван Исакович и заплакал.
Тимоша, обняв опального дьяка за плечо, проговорил утешительно:
— Та беда — не беда, отец мой и благодетель Иван Исакович.
— Да уж чего может быть хуже — хоть по миру с сумой иди.
— Главное, Иван Исакович, голова цела, а ей цены нет. Будет голова на плечах — снова все наживешь, лучше прежнего жить станешь.
Патрикеев краем рукава смахнул слезы.
— Выпьем, Тимофей Демьяныч, за удачу.
Тимоша поднял кружку, однако пригубить вина не успел — в комнату вошел сморщенный, ростом в два аршина старичишка-ярыжка из Земского приказа, хорошо знакомый и Тимоше, и Патрикееву. Поклонился низко, подошел к самому столу, зашептал сторожко:
— Ведомо мне, Иван Исакович, от верных людей — привезли нынче утром из Сибири в Разрядный приказ бывого вологодского воеводу, а ныне колодника — Леньку Плещеева. И тот колодник доводит на тебя, Тимофей. Говорил-де ты ему, Плещееву, что ты, Тимофей, царю Василию Ивановичу Шуйскому — внук и Московского государства престол держат ныне мимо тебя неправдою. А те-де твои слова может подтвердить Новой же Четверти подьячий Костка Евдокимов, конюхов сын, при коем ты-де не раз сие говаривал.
— Неправда это! Оговор и великие враки! — вскрикнул Тимоша.
— А я, голубь, и не говорю, что правда. Я тебе, голубь, то довожу, что услышать довелось, — тихо и ласково проговорил ярыга.
— А буде станет Костка на правеже запираться, то привезут из Вологды иных видоков и послухов.
— Спаси те бог, дедушка, — проговорил Тимоша и протянул ярыге рубль.
— Дешево голову свою ценишь, голубь, — так же тихо и ласково проговорил ярыга и сел на лавку.
Тимоша бросил на стол еще три рубля. Старикашка брезгливо смел их со стола, будто объедки голой рукой снимал. Не прощаясь и не кланяясь, нахлобучил рваную шапчонку и шастнул за порог.
Иван Исакович, сощурив глаза, молчал. Затем проговорил раздумчиво:
— Перво Костю упреди. А после того не позже завтрашнего утра вместе с Костей беги, Тимофей, за рубеж. Иного пути у тебя нет. А чтоб Кузьма Хватов с тебя сто рублей не взыскал, сожги избу. С погорельца долга ростовщику нет. Да и жена за мужа не ответчица.
«Ах, ловок Иван Исакович», — подумал Тимоша и, обняв друга за плечи, сказал жарко:
— Век тебе этого не забуду, Иван Исакович.
Решеточный приказчик Овсей Ручьев издали заметил лошадь, запряженную в телегу. На телеге же увидел Овсей домашний скарб да бабу с двумя малолетками. Выехала лошадь из проулка, что упирался в Варварку. Рядом с телегой шагали два дюжих мужика. Светало. Блекли звезды. Повозка тяжело прогрохотала по бревенчатому настилу Варварки и свернула вниз к Москве-реке, скрывшись за беспорядочно стоявшими избами.
«Ни свет ни заря», — подумал Овсей и пошел дальше, негромко постукивая по доске и вполголоса покрикивая: «Слушай!»
Тихо было вокруг и безлюдно. Не будили спящих петухи, не брехали собаки. И только ночные сторожа с разных сторон выкрикивали свое: «Слушай!»
Вдруг Овсей учуял слабый треск и вслед за тем увидел высокий желтый всполох огня, взметнувшийся над одной из изб. Это было столь неожиданно, что он вначале подумал: «Привиделось, что ли?» Но тотчас же над крышей вновь взлетели языки пламени. На этот раз уже два — желтый и красный. Тихо постояли в недвижном воздухе, а потом сплелись друг с другом и метнулись над крышей, будто молодайка в новом сарафане в пляс пошла.
Тут-то Овсей и ударил в доску изо всей мочи и, не помня себя, заорал:
— Караул! Горим!
Что было потом, помнил он плохо. Бежали какие-то люди, неодетые, сонные. Простоволосые бабы в исподних холщовых рубахах передавали по цепочке ведра от двух ближних колодезей. Мужики с баграми метались вокруг горящей избы, как черти в аду возле грешника, норовя покрепче зацепиться крюком да посильнее дернуть. Другие мужики окатывали водой соседние избы, валили заборы, чтобы огонь по доскам не перебежал в соседние дворы.