Вспоминая позднее эти далекие дни и своих друзей, Сьенфуэгос пришел к выводу, что среди людей, собравшимся в тот вечер за столом в таверне, Алонсо де Охеда был мечтателем, Бальбоа — первооткрывателем, и лишь Франсиско Писарро — настоящим конкистадором.
Тем не менее, в середине 1504 года один из них был не более чем усталым и разочарованным человеком, второй — шалопаем и бездельником, а третий — слугой в таверне; и никто, конечно же, не мог помешать всесильному губернатору Овандо повесить принцессу Анакаону.
— Ничего, за деньги тебе и медведь спляшет, — заявил Писарро, уединившись с канарцем в своей небогатой, хоть и просторной хижине, расположенной чуть поодаль от остальных домов столицы, вверх по реке. — Уж я-то знаю, при моей работе я много всякого слышу: главным образом, всевозможные жалобы. Не думаю, чтобы в Санто-Доминго нашелся хотя бы один испанец, довольный своей жизнью — за исключением Овандо, конечно. Будь у нас хоть немного золотишка, мы могли бы подкупить нужных людей и спровоцировать бунт, так что губернатору волей-неволей пришлось бы пересмотреть свое решение.
— Сколько нужно золота? — спросил канарец.
— Полагаю, ста тысяч мараведи было бы достаточно.
— Еще несколько месяцев назад у нас была эта сумма, — вздохнул Сьенфуэгос. — Но я все потратил на снаряжение корабля и провиант. Я собираюсь основать колонию на каком-нибудь затерянном острове, и мне даже в голову не приходило, что деньги могут понадобиться для чего-то другого.
— Так вы готовы отдать все свои сбережения, лишь бы спасти эту индианку?
— Разумеется!
— Ну что ж, уважаю, хотя и не понимаю, — заметил Писарро. — Сколько денег вы можете собрать?
— Пять тысяч мараведи — самое большее.
— Многие заплатили бы вдвое больше, чтобы увидеть ее пляшущей на веревке.
— И кто может желать ей такой участи? — удивился Сьенфуэгос.
— Все те, кто желает видеть туземцев своими рабами, слугами или, на худой конец, бесплатной рабочей силой, — ответил тот. — Посадки сахарного тростника с каждым годом растут, а приносить большую прибыль они могут лишь при наличии дешевой рабочей силы. Платить работникам жалованье, как того требуют испанцы, крайне невыгодно.
— Не понимаю, какое отношение имеет смерть Анакаоны к изменению законодательства, — усомнился канарец. — Решение королевы по этому вопросу кажется незыблемым.
— Но королева не вечна и, сказать по правде, хватка у нее уже не та, — заметил Писарро. — Я говорю о том, что слышал. Итак, есть один молодой человек, некий де лас Касас, который каждый вечер собирает вокруг себя целый круг приспешников, мечтающих установить здесь рабство. Когда не станет Анакаоны и Изабеллы, это окажется всего лишь вопросом времени.
— Де лас Касас? — повторил канарец. — Никогда о таком не слышал.
— Бартоломе де лас Касас, — пояснил Писарро. — Он из Севильи, сын некоего Касо, француза по происхождению, взявшего себе испанское имя. Он сопровождал Колумба во втором плавании. Видимо, у него есть деньги и достаточно влияния среди сторонников Овандо.
— И все же не могу поверить, что кто-то может казнить невинную женщину из каких-то шкурных интересов, — с горечью произнес Сьенфуэгос. — Просто не могу в это поверить, кто бы что ни говорил.
— В таком случае, ты никогда не поймешь, что происходит на этом острове, — спокойно отчеканил Писарро. — Я, например, приехал сюда не для того, чтобы проливать пот ручьями, кормить комаров и отбиваться от пауков и змей, как и большинство тех, что переплыли через эту громадную лужу. Мы прибыли сюда, чтобы покончить со тем жалким существованием, которое влачили на родине, и любой ценой изменить свою жизнь, — Писарро уселся в углу, обхватив руками колени: эту позу он принимал всякий раз, когда ему нужно было сосредоточиться. — Видишь ли, покинуть родину — поистине отчаянный поступок, и если уж ты оказался так далеко от дома, то уже без разницы, какой ценой, лишь бы заполучить желаемое.
— Даже ценой гибели невинных людей?
— Конечно! Потому что те, кого могут остановить подобные мелочи, остаются дома и пасут свиней.
— Так значит, ты и в самом деле готов учредить рабство?
— Ни минуты бы не сомневался!
— А если бы тебе самому выпало стать рабом? — спросил канарец.
— А кем я был до сих пор? — с горечью бросил Писарро. — Что я видел от своего отца, кроме презрения, побоев да жалких объедков, за которые я летом и зимой пас его свиней, пока мои братья жили в теплом уютном особняке и этих же самых свиней ели?
— Но ведь не все, кто приехал сюда, через это прошли.
— Разумеется. У каждого своя история, но в любом случае, если придется выбирать, работать ли на кого-то или пусть другие работают на них, едва ли у кого-нибудь возникнут сомнения по этому поводу.
Сьенфуэгос был достаточно умен, чтобы признать — Писсаро по-своему прав, поскольку многие испанцы действительно весьма неохотно приняли закон о равенстве между ними и туземцами, ведь в глубине души они были глубокими расистами, еще похуже Овандо, пусть даже в жилах у кое-кого и текла немалая доля мавританской или еврейской крови.
Доминиканские почвы были необычайно плодородны, кастильцу или эстремадурцу они могли показаться настоящей золотой жилой. Но в то же время, обрабатывать эту землю было крайне тяжело: работать приходилось под палящим солнцем, которое нещадно жгло с самого утра, и от земли поднимались клубы горячего пара, люди прямо-таки задыхались. Особенно страдали те, кто родился в других местах и не привык к местному жаркому и влажному климату.
Можно было бы работать по ночам, если бы не душный горячий ветер, дующий почти до рассвета, и мириады насекомых, не дающих покоя несчастным земледельцам. Если же добавить к этому еще и постоянные вспышки лихорадки и дизентерии, вселяющие в чужаков ужас, нетрудно понять, почему испанцы не горели желанием надрываться, извлекая все возможные выгоды от своего пребывания в этом райском саду.
Тем не менее, они уже прибыли сюда, и были хозяевами. Все те, кто у себя на родине, в каком-нибудь жалком Бадахосе или Сурии, имел земли не больше, чем тонкий слой пыли на собственных башмаках, теперь неожиданно оказались владельцами многих десятков гектаров плодороднейшей земли, которую могли засадить сахарным тростником и стать баснословно богатыми.
Было понятно, почему в сложившейся ситуации они не хотели признавать, что у них недостаточно рабочих рук, чтобы достичь желаемой цели, и потому они все чаще рассматривали коренное население, которому тяжелые климатические условия этой местности казались нипочем, в качестве рабочей силы.