— Э, так скорее, скорее! — подняли крик остальные. — Идите, бедная женщина! Идите!
— А ты, — раздался голос одного из них, — беги вперед, живо, давай!
— Ах, Боже мой! Ах, Боже мой! — кричала Олимпия, выбегая на бульвар вслед за солдатом, который был уже далеко.
Но Баньер успел уйти еще куда дальше, у него ведь было преимущество в четверть часа по сравнению с теми, кто бежал вдогонку.
Олимпия призывала на помощь Господа и всех ангелов его; она жаждала, чтобы у славного драгуна, который несся впереди, выросли крылья, да он и сам мчался как сумасшедший.
В конце концов она добежала до входа на огороженную площадку, взывая о милости и размахивая над головой разрешением на отставку, подписанным г-ном де Майи.
Она видела, как в ответ на ее крики драгуны, выстроенные в ряды, сами что-то закричали, она промчалась между рядами, пробилась сквозь толпу, все время махала рукой и продолжала кричать.
Внезапно, в тот самый миг, когда она заметила Баньера, отделенного от всех, стоящего у стены, ужасный, смертельный взрыв потряс воздух, и тело того, кого она только что видела сильным, гордо, крепко стоящим на ногах, зашаталось и рухнуло на песок, наполовину скрытое облаками порохового дыма.
Крик Олимпии потонул в горестном вопле, вырвавшемся из сотен уст.
Она упала на руки Шанмеле; двадцать человек офицеров окружили ее, жалобно вздыхая.
Холодная, онемевшая, внушающая страх, она протянула им бумагу, которая секундой раньше спасла бы жизнь ее супругу.
Долгое мучительное содрогание прошло по рядам этого отряда; было видно, что даже офицеры сгорбились под бременем невинно пролитой крови, которая теперь огненными каплями стекала им на головы.
Казалось, что все забыли об убитом и смотрели только на его вдову. Распростертый на земле, Баньер истекал кровью из пяти смертельных ран, все — в грудь.
Шестая раздробила ему предплечье.
Пули не задели лица, в эти минуты агонии более благородного и прекрасного, чем оно когда-либо было в самые блаженные часы его счастья.
Олимпия приблизилась, опустилась на колени, склонилась над этим трепещущим телом и позвала Баньера по имени.
Умирающий открыл глаза, уже успевшие закрыться, узнал жену, и последняя улыбка озарила его черты.
Он хотел было протянуть к Олимпии руку, но не смог оторвать ее от земли: как мы уже сказали, предплечье у него было раздроблено пулей.
Олимпия прильнула устами к устам своего мужа, погрузила свой взгляд в глаза умирающего и медленно впивала смерть в этом последнем лобзании.
Она слегка вскрикнула. В этот миг разорвалось ее сердце.
Тотчас силы оставили ее; голова отяжелела, и она, потеряв равновесие, скатилась в лужу теплой ярко-алой крови, покидающей Баньера вместе с его жизнью, и обвила руками тело того, кого она так любила.
И тут Баньер, которому Господь дал дожить, насладиться этим последним объятием, оторвав свой взор от милосердных Небес и обратив его на благородное создание, сраженное после него и все же умершее прежде, прошептал:
— О праведный Боже! Благодарю тебя! Значит, она не останется без меня ни в этом мире, ни в том!
И он испустил дух.
Шанмеле преклонил колена на песке подле этих двух мучеников и более не отходил от них до той минуты, пока они не упокоились вдвоем в одной могиле.
Для них он отслужил свою первую брачную мессу, и его первая заупокойная месса тоже была для них.
Примерно в тот же час, когда в Лионе угасли Олимпия и Баньер, двери одного из малых покоев Версаля таинственно приоткрылись и женщина, прекрасная, взволнованная, накинув плащ, не вполне скрывающий ее сладострастную небрежность, украдкой выскользнула из кабинета, который примыкал к спальне Людовика XV.
Казалось, она ищет кого-то глазами, но не может найти.
А между тем внизу лестницы стояли двое.
Один был герцог де Пекиньи, в этот день несущий караул по обязанности, второй — герцог де Ришелье, в тот самый день занявший пост караульного по доброй воле.
Второй, улыбаясь, удержал на месте первого, который, видимо, хотел найти какой-нибудь уголок, более подходящий для беседы в пять утра, чем эта лестница.
— Да за каким чертом ты меня здесь удерживаешь, когда я хочу отойти подальше? — спросил Пекиньи.
— Останься еще на минуту-другую.
— Чего ради?
— Потому что я хочу тебе кое-что показать.
— Хорошо, только объясни, что ты хочешь сказать.
— Смотри, — сказал Ришелье, указывая Пекиньи на ту даму, которая как раз спускалась по лестнице.
— Госпожа де Майи в такую рань выходит из кабинета короля?! — вскричал Пекиньи.
— Скажи лучше, что она выходит так поздно!
— То есть?
— Вне всякого сомнения, она туда вошла вчера вечером. Пекиньи снова устремил взгляд на графиню, которая приближалась к ним с торжествующей улыбкой и глазами, сиявшими любовью.
— Ах! — вырвалось у Пекиньи, ошеломленного этим видением, встречу с которым соперник подстроил ему таким предательским образом.
— Ну как, графиня? — осведомился Ришелье, успев понять, что на сей раз расспросы вполне уместны.
Дерзким жестом, достойным куртизанок древности, графиня распахнула плащ и произнесла единственную фразу, которая обожгла огнем радости сердце Ришелье и наполнила унынием душу Пекиньи:
— Ох, герцог, сделайте милость, посмотрите, как отделал меня этот греховодник! note 57
Потом она с непередаваемой улыбкой скрылась из глаз.
— Что ж, в добрый час! — сказал Ришелье, обращаясь к Пекиньи. — Больше никто не обвинит короля в том, что он дитя. Да здравствует Генрих Четвертый!
Затем, повернувшись на одной ноге, он добавил:
— Теперь, если ты хочешь уйти отсюда, отправимся вместе: мне здесь больше нечего высматривать и выведывать, поскольку сейчас, как я предполагаю, тебе известно столько же, сколько мне.
И он увлек соперника в водоворот своей насмешливой и циничной живости.
— Ах, черт возьми! — заметил Пекиньи. — Олимпия хорошо сделала, что не довела приключение до конца и удалилась в провинцию к пастушкам и пастушкам, — ее бы ждало поражение. Решительно, комедианткам не устоять против герцогинь!
Бедная Олимпия!
Какую, право, удручающую повесть я вам только что рассказал? Она тем прискорбнее, что порок в ней почти также печален, как и слезы.
Нельзя сказать, что я не колебался в тот миг, когда позволил Баньеру умереть из-за его рокового пренебрежения к письму, забытому в кармане камзола, но истина была такова, сама история запретила мне пощадить героя, и я лишь повиновался ей.
Ибо то, что я поведал вам, именно история из жизни, и прочли вы сейчас вовсе не роман; это бедное сердце, которое только что на ваших глазах перестало биться, действительно билось, и эту окровавленную грудь, где пресеклось дыхание, действительно изрешетили пулями.