Да что ты говоришь – не счастливчик? А почему? Ах, и тебе не понаслышке ведомо, что такое неблагодарность? Что ж, князь, если так, то нам и вправду есть о чем поговорить, но… Пока время веселиться, князь, а потому давай-ка отложим мысли о грустном. Гони ее прочь, тоску-печаль.
Нет-нет, я не забуду своего обещания заглянуть к тебе в гости. Я очень редко что-либо обещаю, но уж коли дал слово, то оно крепче сабли из наилучшего булата, который когда-либо делали мастера-оружейники в славном городе Дамаске, и это тоже входит в то немногое, что я охотно перенял бы у неверных.
Уф, устал. Но, кажется, ничего не забыл. И про свою опалу, то есть свидание с инквизицией, тоже. Получить в руки зарубежный опыт – это одно, но если человек вдобавок еще и пострадал от вопиющей неблагодарности царя, то есть короля, ну да один черт, в смысле венец, то тут уже ощущаешь сходство судеб, а отсюда до родства душ рукой подать.
С учетом того, что работал, можно сказать, с листа, кажется, получилось неплохо. Разумеется, ничего этого – комиссия, границы от мавров и прочее – мы с Валеркой не разрабатывали. Пришлось понадеяться, что смогу сработать на голом экспромте, и вроде бы не зря.
А князь так ничего нужного от меня и не добился. А уж как вертелся, как умно, да с хитрым подходцем то с одного боку, то с другого выныривал, но все одно – никак. Впрочем, это ему казалось, что умно. На самом деле пер, как бык на красную тряпку, но тореадор был хитрее и вовремя отскакивал, не забывая издевательски помахивать плащом. Да, организовали, да, обеспечили, а ваш покорный слуга хоть и не был там в заглавных – годков маловато, но, несмотря на молодость, один из… Но остальное в гостях. Как приеду, так все и расскажу.
А он-то, наивный, обеспокоился. Ишь чего придумал – забуду я приехать. И не мечтай. Галопом примчусь. Хотя нет. Тут тоже торопиться ни к чему. Пусть потоскует, понервничает. Ничего страшного. Наоборот, на пользу…
В смысле, для меня.
Представляю, как он меня ждал эту неделю после свадьбы.
Ну ничего. Главное, что дождался.
Думаю, в те минуты, когда мы с князем Воротынским мило беседовали о том о сем, короля Испании Филиппа II всякий раз охватывала безудержная икота. Говорят, она наступает оттого, что человека вспоминают. Я где-то читал, что король мучился от ее приступов всю жизнь. Не знаю, как насчет всей жизни, но поздней осенью тысяча пятьсот семидесятого года, вплоть до декабря, я и Воротынский вклад в эти приступы внесли. И весомый.
Доставалось Филе от меня по полной программе. Я ему припомнил и неумелую политику в отношении своих колоний в Новом Свете, и любовь к мучительству, и то, как он был жесток со своими подданными в той же Фландрии, устраивая погром за погромом, и его безудержный религиозный фанатизм – все пошло у меня в ход.
Нет-нет, я же говорил, история – штука интересная, но это не моя стезя, и научными трудами, включая даже научно-популярные, я никогда не увлекался. А вот художественную литературу читать любил всегда. Так что мне оставалось лишь припомнить «Легенду об Уленшпигеле», и все. Разумеется, написана она Шарлем Де Костером весьма необъективно, кто спорит. Но от автора художественного произведения объективности вообще трудно требовать. Если чуточку удариться в патетику, то он пишет сердцем, а требовать от сердца беспристрастности глупо. Есть, конечно, и такие книги, которые написаны головой. Они объективны, хотя тоже относительно. Но вот их-то как раз читать неинтересно. Не забирают, не хватают за живое – сердца-то нет.
И потом, кому она нужна, эта объективность? Воротынскому? Да ему подавай совсем иное, чтоб он мог в мыслях перенести на себя и на царя Иоанна фразу, произнесенную про далекого гишпанского короля. Кстати, он, как я заметил, вслух подвергать критике самого царя или хотя бы легкому, вскользь, осуждению отдельные стороны его деятельности в общении со мной так и не рискнул. Хотелось – видел я это, но не решался. Чувствовалось, укатали сивку крутые горки, и, пережив одну опалу, угодить в новую он не хотел.
Да и зачем, когда совсем рядышком еще одна такая же сволочь в державном венце, только по имени Филипп. К тому же, согласно моим рассказам, он похож на царя как две капли воды, точь-в-точь. И уж тут-то Михайла Иваныч дал себе волю. Оторвался на бедном испанском короле по самое не балуй. Получалось вдвойне хорошо: человек и пар выпускает, и в то же время абсолютно лоялен к властям собственной страны – не придерешься.
И чем больше князь ругал короля, тем больше в нем разгоралось сочувствие ко мне, как к невинному страдальцу. А как же иначе? Да и не меня он жалел, если уж так разобраться – о себе печалился.
«Сходство судеб скрепило узы дружбы двух этих разных людей». Это я вычитал в какой-то книжке. Высокопарно, конечно, но что-то в этом есть.
Про себя князь поначалу рассказывал мало и скупо, да и то в редкие минуты полного откровения, то есть нечасто. Потом со временем я его раскрутил. Послушать было что. Военачальником стал в двадцать девять лет, в далеком тысяча пятьсот сорок третьем году. Тогда его, вернувшегося из ссылки, в которую он угодил вместе с отцом и братьями, поставили воеводой в приграничный город Белев. В следующем году он – воевода большого полка[16] и наместник Калуги. Потом «годовал» в Васильгороде[17] – тоже приграничье, на самом острие, направленном в сторону Казанского ханства.
Ну а дальше понеслось-поехало. Куда только не забрасывала его судьба! Он и здесь, в Костроме, в свое время ухитрился наместничать. Словом, покидало мужика по городам и весям изрядно. Когда Воротынскому едва перевалило за тридцать, Иоанн Грозный назначил его воеводой полка правой руки в своем неудачном походе на Казань. Это уже было круто. Учитывая, что тамошние полки по численности личного состава редко когда уступали нынешним дивизиям, это – генеральские погоны. А ведь он в то время был чуть старше меня.
Но больше всего Михайла Иванович любил вспоминать Казанский поход тысяча пятьсот пятьдесят второго года. Оно и понятно – пик карьеры. Он, да Андрей Курбский, вместе с которым за год до этого, будучи в Рязани[18], они гоняли ногаев, да Александр Горбатый-Шуйский – вот эта троица и ухватила львиную долю общей славы, заслуженно купаясь в ее лучах. Был еще Алексей Адашев, но он уже тогда был не в счет, находясь на особом положении. Помните, у Дюма – три мушкетера и д’Артаньян. Так вот Адашев – это и есть д’Артаньян, а Воротынский в числе мушкетеров.
Но опять-таки про дальнейшую судьбу своих коллег-полководцев – ни гу-гу. Ни о том, как скоропостижно скончался от нервной горячки в Феллине Алексей Адашев, оскорбленный необоснованными обвинениями со стороны царя, ни о том, как в результате клеветы положил голову на плаху, да еще вместе с семнадцатилетним сыном, Александр Горбатый-Шуйский, ни о побеге из Дерпта к польскому королю Сигизмунду II Августу Андрея Курбского, над чьей головой тоже завис царский топор. Как не было их вовсе.