– Почтенная сеньора, в подобные минуты ничей совет не может пригодиться, тут мы сами должны быть себе советчиками и помощниками.
Однако в таком состоянии дело оставалось недолго. В сердце матери и жены происходила тяжелая борьба, но решение пришло скоро. Майор снова подошла к Тирадо и сказала энергично и твердо:
– Все устраивается очень легко и просто. Гаспар Лопес не может уехать отсюда, а я не могу оставить Гаспара Лопеса. Но Марию Нуньес и Мануэля ничто не удерживает здесь. Спасите их, Тирадо, и глубокая благодарность вам не оставит моей души до последнего ее вдоха. Меня же и моего мужа я отдаю в руки Бога Израиля.
– И таким образом вы решаетесь отпустить в свет ваших детей, вашу Марию Нуньес, без отцовской и материнской охраны, лишив их глаза матери и руки отца?
– Это будет разрывать мое сердце, будет заставлять мои мысли ежедневно, – ежечасно блуждать в страшной тревоге вслед за детьми – но разве я не доверяю их вернейшему моему другу, человеку, который употребит все свои силы, всю энергию на их защиту, охрану от любых опасностей?.. Другого выхода у меня нет.
– Конечно, против такого решения я не нахожу возражений. Забудьте мой минутный взрыв. Но оставить вас здесь – для меня тоже тяжкое испытание, и я никогда еще не страдал так сильно, как в настоящую минуту. Не ждите от меня никаких обещаний и уверений: здесь могут говорить только дела. Но… – здесь Тирадо приумолк, точно борясь с собой, опустил глаза, потом продолжал, понизив голос. – Но сеньора, я должен прибавить еще одно слово – слово признания. Это безмолвная тайна моего сердца; если бы вы и дон Лопес поехали теперь с нами, она осталась бы тайной навеки, сокрытой в глубинах моей души. Но вы должны все узнать, искренним и чистосердечным хочу я выглядеть перед вами и теперь и в будущем; хочу, чтобы вы никогда не смогли обвинить меня в каком-нибудь тайном плане, скрытом замысле. Поэтому, прежде чем вы доверите мне участь ваших детей, я должен вам сказать: я люблю Марию Нуньес… Как ни редко имел я случай видеть ее прежде, чем поехал сопровождать дона Паллаче, но ее красота, грация, доброта, ум неодолимо увлекли и очаровали меня. Я боролся с этим чувством, потому что ваша дочь была невестой дона Самуила, я победил его, но не мог вытеснить из моего сердца; делу дона Самуила я служил охотно и радостно. Никогда и никому не сознался бы я в этом – теперь это оказалось необходимым…
Сеньора Майор была в высшей степени поражена признанием Тирадо. Она побледнела как смерть, а через минуту яркая краска разлилась по ее лицу. По-видимому, она потеряла всякое присутствие духа и вскричала с горьким негодованием:
– Как! Вы, бывший францисканский монах, дерзнули обратить взор на Марию Нуньес Гомем? И теперь вы хотите воспользоваться выгодным положением, которое дает вам наша печальная судьба?
Дальше она говорить не смогла.
Эти жестокие слова произвели на Тирадо сильное, но не убийственное впечатление. Он выпрямился и гордо сложил руки на груди.
– Успокойтесь, сеньора, – сказал он. – Разве я заявлял, что ищу руки вашей дочери? Разве сказал, что когда-нибудь предполагаю сделать это? Что Мария Нуньес когда-нибудь услышит это признание? Нет, никогда! Только мать ее будет знать эту тайну и то потому только, что она отдает на мое попечение свое дитя. Впрочем, защищая честь францисканского монаха, я думаю, что фамилия Тирадо не особенно многим уступает фамилии Гомем, и что если членов моей семьи раньше, чем ваших, уничтожили пытки и костры инквизиции, то это было только делом времени. Францисканским монахом сделал себя не я и не я сделал все для того, чтобы перестать им быть. Рука Господа наложила на сироту-ребенка эти оковы, и она же разбила их. Считаю нужным заметить еще, что из признаний брата Иеронимо перед смертью выяснилось, между прочим, что большая часть состояния фамилии Тирадо не попала в руки государства и церкви, но была передана на сохранность одному английскому торговому дому. Во время моего пребывания с доном Самуилом в Лондоне я получил эту сумму. И если в настоящее время у меня осталась только незначительная ее часть, то это оттого, что я помог принцу Оранскому в ту минуту, когда он, стоя на границе Германии, не имел средств на содержание своих солдат. То был один из тех моментов, когда лишний час может решить судьбу дела, как бы ни велико оно было. Вот что я имел возразить вам.
Он едва успел окончить свою речь, а глаза его еще не выражали всей горькой скорби души – но Майор уже подбежала к нему, схватила его за руки и воскликнула:
– О, Яков, вы правы! Унижайте меня, стыдите этими признаниями, потому что я заслужила это, – но простите! Видите, теперь я знаю, что и во мне живет враг справедливости и истины, что и во мне тлеет еще надменность тщеславной испанки, которую может раздуть в пламя ветер безумного возбуждения… Какой низкой, какой мелкой и эгоистичной кажусь я себе перед вами – великим, благородным человеком!.. Нет-нет, не перебивайте меня, не мешайте мне, дайте мне искупить мой минутный проступок, чтобы я вечно помнила этот миг, но помнила… не к полному моему позору. Простите меня, ведь вы достойнейший, значительнейший человек, какого я когда-либо встречала!
Тирадо едва смог помешать ей склонить перед ним колени. Она упала на его грудь, зарыдала и сквозь слезы невнятно проговорила:
– Да, я доверяю вам мое дитя, доверяю безгранично!
Тирадо ответил ей только пожатием руки. Когда Майор несколько успокоилась, он коротко и четко повторил ей все, что предстояло сделать, и удалился. А вскоре он совсем исчез в ночной темноте.
Майор, глубоко потрясенная, упала в кресло. Все испытанное, выстраданное ею в этот час, снова пронзило ее душу, вызвав тысячу болезненных ощущений. Но сознанием она все-таки воспринимала себя просветленной и окрепшей духом; и ей, и Якову Тирадо выпало на долю редкое счастье – встретить родственную душу и найти в ней божественное начало, светящее тем ярче и чище, что лучам его приходится пробиваться сквозь туманные пятна и тени земного, в которых никогда и нигде нет недостатка.
Следующие дни Тирадо употребил на тщательное ознакомление с долиной, в которой жило семейство Гомем. Он искал пути, по которым бегство представлялось бы наименее затруднительным и опасным.
Его яхта стояла в скрытой бухте у подошвы лесистого мыса Эспихеля. Она вышла из Сетубальской гавани, снаряженная для большого морского плавания, в которое, по-видимому, должна была пуститься немедленно: но как только наступила ночь, ее поспешили направить к той уединенной пристани, где она теперь и находилась. Из-за смут и беспорядков этого времени, судоходство в португальских водах почти прекратилось, так что нечего было опасаться даже случайного обнаружения судна в этих местах. Сюда же потихоньку собрались друзья Тирадо, человек двенадцать марранов, с которыми он намеревался основать колонию в Нидерландах, и сюда же приходилось ему бежать с теми, кого он хотел вывести из этой долины. Он охотно причалил бы яхту где-нибудь севернее, поближе к долине, но близ ее не было пригодного места для стоянки, так как берег состоял из крутых утесов, о которые разбивались бурные волны, или песчаных отмелей. Отчасти его удерживала и боязнь нарушить тайну долины и ее обитателей в том случае, если бы он заставил своих друзей ехать к месту, где стояла яхта, через нее. Но и теперь у Тирадо возникли значительные трудности, потому что сутки спустя уже ни один мало-мальски подозрительный человек не смог бы без большой опасности для себя переправиться через Таго и пересечь равнину между Лиссабоном и Сетубалом. Испанский флот, уже начавший входить в устье Таго, впереди себя высылал лодки, чтобы воспрепятствовать всем попыткам бегства из столицы водным путем, а приближавшиеся к ней войска направили патрули на эту равнину, как, впрочем, и в горы, по направлению к северу, чтобы и с этой стороны ловить беглецов. Поэтому для бегства оставался лишь один путь – перебраться через горы, замыкавшие со всех сторон долину, оттуда достичь северной подошвы Капо-Рока, куда Тирадо направил одну лодку со своей яхты с восемью крепкими гребцами, и в ней доплыть до Сетубальской бухты, держась в тылу испанского флота. Эту последнюю часть своего плана Тирадо надеялся осуществить тем вернее, что он хотел выждать, пока весь флот не войдет в Таго.