О, как сладко было это свидание! Гонория казалась прекраснее, чем когда-нибудь; радость придала новый блеск ее красоте. Но — бедная Гонория! — в каком замешательстве она стояла передо мною, когда я выпустил ее из своих объятий! Ей хотелось что-то сказать, и она не могла вымолвить ни слова от слез, которыми наполнились глаза ее; ей хотелось заплакать, и она не могла расплакаться от веселой улыбки, которая порхала по ее розовым устам.
Около месяца я провел подле нее и Югурты. Не знаю, отчего сердце мое стало немножко спокойнее, воображение холоднее; я как будто начинал выходить из своего ужасного состояния, примиряться с судьбой. Но… человеку не дано легко побеждать свои страсти!.. Я часто принужден был выдерживать утомительную внутреннюю борьбу, так что напоследок решился на вторичное путешествие, полагая, что отсутствие и свежесть впечатлений будут иметь на меня целительное воздействие.
На этот раз я собрался идти в другую сторону, по горам и долинам, которые тянулись на западе. Путеводителями мне должны были служить облака, солнце, звезды; сверх того на нашем острове росли маленькие голубые цветы, у которых чашечки всегда смотрели на юго-запад, да был один мелкий кустарник, который разрастался обыкновенно прямыми линиями по направлению с севера к югу.
Само собой разумеется, что открытие моего намерения не обошлось без новой печальной сцены. Я пустился в дорогу рано утром, объявив, что пробуду в отсутствии семь дней, и не взяв с собой Баундера. Я старался идти насколько можно прямее, несмотря на горы, болота или густые кустарники. Таким образом к вечеру я прошел около двадцати миль. Отсюда началась длинная гряда холмов, которые терялись на краю горизонта. Поужинав с большим аппетитом, я лег под дерево, растянулся во всю длину, сложил руки на груди, зажмурил глаза и начал размышлять о домашних в ожидании, когда сон придет осенить меня своими крыльями.
Он пришел, но ненадолго. Показав мне в своем магическом зеркале несколько очаровательных призраков, он отлетел и не возвращался. Напрасно я употреблял всякие способы, чтобы опять приманить его; наконец, мне вздумалось задать себе самую скучную, самую усыпляющую работу: я стал считать звезды, горевшие над моей головой. Но по мере того как глубь неба становилась темнее, новые блестящие точки появлялись в группах, которые были уже сочтены мною, и таким образом мне приходилось поминутно начинать снова свой счет. Это меня утомило до крайности; мне стало казаться, что некоторые звезды переходят с одного места на другое, что целые хоры их вдруг исчезают и потом снова появляются лучезарнее прежнего: глаза мои начали закрываться… Вдруг я услышал какие-то звуки, тихие, но торжественные, как отдаленный гул моря. С каждой минутой они росли, делались громче и явственнее; скоро я мог уже отличать не только музыку и голоса звезд, которые пели, но и каждое слово в пении. То была, я думаю, гармония сфер небесных, о которых так много толкуют поэты со времени Коупера. Я слышал какое-то новое наречие, но оно было для меня совершенно понятно. Содержание песни поразило меня своим величием: никогда я не слыхивал ничего подобного на языке наших поэтов.
Наконец, песнь умолкла; водворилось глубокое молчание на земле и в небесах. Бесчисленное множество звезд собралось в центре небесного свода; они кружились, как роящиеся пчелы, и потом внезапно рассыпались в разные стороны. Тогда темно-синяя твердь растворилась, и я увидел хор духов, текущих по палевому сиянию. Сердце мое затрепетало от непреодолимого желания взлететь к этим теням; но у меня не было сил отделиться от земли, и в сокрушении о своей немощности я заплакал. В это время ко мне подошла какая-то женщина.
— Это ты, Гонория? — спросил я.
— Нет, — отвечал мне приятный голос.
Я взглянул и узнал донью Исидору.
Всмотревшись в нее хорошенько, я увидел, что она восхитительно прекрасна. Кроткий пламень ее глаз проливал в мою душу чувство нежнейшей любви, и мне показалось чрезвычайно странным, как я до сих пор не заметил, что эта прелестная женщина для того именно и создана, чтобы быть моей подругой.
— Откуда ты взялась, Исидора? — спросил я.
— С корабля, разбитого бурей, — отвечала она. — Но я здесь только духом, а тело мое покоится там, далеко, в летаргическом сне. Оно не таково, какою ты меня видишь: долгие печали изменили его.
— О чем же ты печалишься, Исидора?
— О твоем намерении…
— Быть счастливым?
— Попрать волю и благодеяние твоих родителей. Отец проклянет тебя!..
Она плакала и смотрела на меня с видом упрека и соболезнования, потом махнула мне рукой и поднялась на воздух. Я хотел устремиться за нею, хотел умолять Исидору, чтобы она испросила мне у отца разрешение на союз с Гонорией, — и вот я уже поднялся, я лечу… Но вдруг завыл ветер; звезды попрятались, небо начало свиваться клубами, дым и огонь летели на меня со всех сторон, и я стал падать… падать… падать… Через несколько минут мне показалось, что я лежу в глубокой и мрачной пропасти; вокруг меня ползают змеи и жабы; я затрепетал, обмер… Вот опять Исидора: она с нежностью подала мне руку, извлекла меня на поверхность земли и повела по какой-то песчаной равнине.
— Куда мы идем? — спросил я.
— К берегу моря.
— Зачем?
— Там соединишься с отцом, с матерью и со мною.
— Но разве я теперь не с тобой, Исидора?
— Нет; здесь только дух мой. Он пришел послушать, как ты отречешься от преступного намерения.
— О, моя Исидора! Я отрекаюсь от него. Клянусь тебе именем Бога, что я наконец познал добродетель, и тебя, одну тебя, Исидора, хочу любить всю жизнь!
— Довольно! Когда мера твоего раскаяния исполнится, тогда тебе отворятся двери счастья.
— Но кому я буду обязан этим счастьем? Тебе ли, Исидора?
Я оглянулся, чтобы услышать ответ. Исидоры не было. Пронзительный холод охватил все мои члены, ветер подул в лицо; я упал на землю, чтоб прикрыться звериной кожей, которая служила мне одеждой, и увидел себя на том самом месте, где вчера лег спать.
Не знаю, наяву или во сне было мне это видение. Может быть, я не спал и все это видел в мечтах своего распаленного воображения; может быть также, что это был просто сон, потому что я с вечера неосторожно наелся ягод, которые у многих островитян Южных морей называются каокуру и известны своим сильным наркотическим действием.
Как бы то ни было, все обстоятельства моего поэтического видения глубоко врезались в мою память, и я даже мог очень ясно припомнить каждое слово чудесного пения звезд, но только, повторяя их при дневном свете, не находил в нем ни одного понятного звука. Между тем в сердце моем действительно пробудилось раскаяние; я горько жалел о своем неуважении к великодушному поступку моих родителей, давших сироте отца, мать и брата, стыдился своих нелепых планов, и начал вспоминать об Исидоре с чувством еще не испытанной мною нежности, тогда как образ Гонории стал являться мне совсем в другом свете, чистом и ясном, как солнце.