— Может быть, вы правы, — задумчиво сказал Арамис. — Я, пожалуй, к ним не примкну…
— К ним! А ко мне? — сказал д’Артаньян.
— Ни к кому. Я священник; какое мне дело до политики? У меня даже требника никогда в руках не бывает. Довольно с меня моей клиентуры: продувных остроумцев-аббатов и хорошеньких женщин. Чем больше путаницы в государственных делах, тем меньше шума из-за моих шалостей; все идет чудесно и без моего вмешательства. Решительно, дорогой друг, я ни во что не стану вмешиваться.
— И в самом деле, мой дорогой, — сказал д’Артаньян, — меня начинает заражать ваша философия. Право, не понимаю, какая муха вдруг меня укусила! У меня есть служба, которая меня кое-как кормит. После смерти Тревиля — бедняга стареет! — я могу стать капиталом. Это совсем не плохой маршальский жезл для гасконского дворянина, младшего в роду, и я чувствую, что вообще имею склонность к пище скромной, но ежедневной. Чем гоняться за приключениями, я лучше приму приглашение Портоса, поеду охотиться в его поместье. Вы знаете, у Портоса есть поместье.
— Как же! Конечно, знаю. Десять миль лесов, болот и лугов; он владыка гор и долин и тягается с нуайонским епископом за феодальные права.
«Отлично, — подумал д’Артаньян, — это-то мне и надо было знать. Портос в Пикардии».
— И он носит теперь свою прежнюю фамилию дю Валлон? — спросил он вслух.
— Да, и прибавил еще к ней фамилию де Брасье; так называется его земля, которая давала некогда права на баронский титул!
— Так что мы увидим Портоса бароном?
— Без сомнения. Особенно хороша будет баронесса Портос!
Оба приятеля расхохотались.
— Итак, — заговорил д’Артаньян, — вы не желаете стать сторонником Мазарини?
— А вы сторонником принцев?
— Нет. Ну, так не будем ничьими сторонниками и останемся друзьями; не будем ни кардиналистами, ни фрондерами.
— Да, — сказал Арамис, — будем мушкетерами.
— Хотя бы в сутане.
— Особенно в сутане, — воскликнул Арамис, — в том-то и прелесть.
— Ну, так прощайте, — сказал, вставая, д’Артаньян.
— Я вас не удерживаю, мой дорогой, — сказал Арамис, — потому что мне негде было бы вас положить. А предложить вам ночевать с Планше в сарае было бы неприлично.
— К тому же я всего в трех милях от Парижа. Лошади отдохнули, не пройдет и часа, как я буду дома.
Д’Артаньян налил себе последний стакан.
— За наше доброе старое время!
— Да, — подхватил Арамис, — к сожалению, оно прошло… Fugit irreparabile tempus…[9]
— Ба! Оно, может быть, еще вернется. На всякий случай, если я вам понадоблюсь, запомните: Тиктонская улица, гостиница «Козочка».
— А я — здесь, в иезуитском монастыре. С шести утра до восьми вечера — в двери, с восьми вечера до шести утра — через окно.
— До свиданья, мой дорогой.
— О, я вас так не отпущу, позвольте мне проводить вас.
И Арамис взялся за плащ и шпагу.
«Он хочет удостовериться в моем отъезде», — подумал д’Артаньян.
Арамис свистнул, но Базен дремал в передней над остатками ужина, и Арамис принужден был дернуть его за ухо, чтобы разбудить.
Базен потянулся, протер глаза и попытался опять уснуть.
— Ну-ка, соня, скорей лестницу.
— Да она, — сказал Базен, зевая до ушей, — осталась висеть в окне, лестница-то.
— Тогда давай садовую лестницу. Не видишь разве, господин д’Артаньян с трудом подымался, а спускаться ему будет еще труднее.
Д’Артаньян хотел было уверить Арамиса, что он отлично спустится, но ему пришла в голову одна мысль, и он промолчал.
Базен глубоко вздохнул и ушел за лестницей. Через минуту хорошая и надежная деревянная лестница была приставлена к окну.
— Вот это так лестница, — сказал д’Артаньян, — по такой и женщина поднимется.
Пристальный взгляд Арамиса, казалось, хотел прочесть его мысли в самой глубине сердца, но д’Артаньян выдержал этот взгляд с замечательным простодушием.
К тому же он уже поставил ногу на первую ступеньку и начал спускаться.
В один миг он был на земле. Базен остался у окна.
— Жди тут, — сказал Арамис, — я сейчас вернусь.
Оба направились к сараю; навстречу им вышел Планше, держа под уздцы лошадей.
— Превосходно. Вот толковый и расторопный слуга! Не то что мой лентяй Базен, который ни к черту не годится с тех пор, как служит в церкви.
— Ступайте за нами, Планше, — сказал Арамис, — мы пройдемся пешком до конца деревни.
Действительно, друзья прошли всю деревню, толкуя о разных пустяках; у последнего дома Арамис сказал:
— Ну, друг мой, идите своим путем. Счастье вам улыбается, не упускайте его. Помните, счастье — это куртизанка; обращайтесь с ним, как оно того заслуживает. Ну а я останусь в своем ничтожестве и при своей лени. Прощайте.
Арамис сказал:
— Ну, друг мой, идите своим путем.
— Итак, значит, решено и подписано: мое предложение вам не подходит?
— Оно бы мне очень подошло, — сказал Арамис, — будь я человек как другие, но, повторяю вам, я весь состою из противоречий: то, что ненавижу сегодня, я обожаю завтра, et vice versa[10]. Вы видите, я не могу принять на себя обязательства, как, например, вы, у которого вполне определенные взгляды.
«Врешь, хитрец, — сказал себе д’Артаньян, — наоборот, ты-то умеешь выбрать цель и пробираться к ней тайком».
— Так до свидания, дорогой, — продолжал Арамис, — и спасибо вам за добрые намерения, а в особенности за приятные воспоминания, которые ваше появление пробудило во мне.
Они обнялись. Планше сидел уже на коне. Д’Артаньян также вскочил в седло, он и Арамис еще раз пожали друг другу руки. Всадники пришпорили лошадей и поскакали по направлению к Парижу.
Арамис стоял посреди дороги до тех пор, пока не потерял их из виду.
Но д’Артаньян, отъехав шагов двести, круто осадил лошадь, соскочил наземь, бросил поводья Планше и, вынув из кобуры пистолеты, засунул их себе за пояс.
— Что случилось? — спросил испуганный Планше.
— То, что, как он ни хитрит, — ответил д’Артаньян, — а меня не одурачит. Стой здесь и жди меня, только в стороне от дороги.
С этими словами д’Артаньян перескочил канаву, шедшую вдоль дороги, и пустился через поле, в обход деревни. Он заметил между домом, где жила г-жа де Лонгвиль, и иезуитским монастырем пустырь, окруженный только живой изгородью.
Может быть, час назад ему и нелегко было бы отыскать эту изгородь, но теперь взошла луна, и хотя она время от времени скрывалась за облаками, все же можно было довольно ясно видеть дорогу, даже когда луна исчезала.