Едва солнце скрылось в море, как сразу же почти с волшебной быстротой спустилась ночь.
Но что это была за ночь!
Это не была черная непроглядная мгла; просто кто-то взял и выключил яркий дневной свет. Но в воздухе по-прежнему разливалось сияние, он был светел и прозрачен, как это бывает в самые прекрасные закатные часы в наших широтах; море, где каждая рыба отражала серебристый переливчатый свет; небо, в котором каждая звезда, казалось, распускалась подобно розе или серебристому васильку.
Капитан вернулся за Дьедонне.
— О! — сказал тот. — Дай мне еще полюбоваться этой красотой.
— А! — радостно откликнулся капитан. — Наконец-то, ты почувствовал это!
— Да, и мне кажется, что только с этого момента я начинаю жить.
— Пойдем, ты сможешь наслаждаться всем этим из твоей комнаты.
— Из окна?
— Нет, через перегородку. Идем же!
Впервые Дьедонне не сразу послушался капитана.
Оба направились к дому.
В состоянии шевалье были заметны и другие перемены; он, побывавший в стольких домах после того, как покинул комнату капитана, и не обращавший на них никакого внимания, с интересом осмотрел свое будущее жилище.
Отдадим должное: оно было весьма примечательным.
На первый взгляд оно скорее напоминало клетку для птиц, нежели жилье человека.
Дом был почти квадратным, но из-за того, что обе его стороны были закруглены, он казался скорее вытянутым в длину, чем в ширину. Стены его покрывали листья пандануса, заходящие друг на друга подобно черепице.
Его можно было принять за большую решетчатую шпалеру, похожую на те, которые ставят вдоль стен наших садов, чтобы по ним поднимались вверх лианы дикого винограда и вьюнка.
Крыша опиралась на столбы.
Она состояла из балок, покрытых красно-черными циновками; в углу валялся матрас, набитый морскими водорослями, с большим белым куском полотна. Это были постель и белье.
В середине комнаты возвышался маленький стол, на котором стояли фрукты, молочные продукты, хлеб.
Все это освещалось с помощью зажженных фитилей, опущенных в сосуды из тыквы, заполненные кокосовым маслом, заменявшие лампы.
Через ажурные стены видны были небо, море и как бы парящий между этими двумя безбрежными стихиями, столь же безбрежный хоровод золотистых звезд.
— Итак, — сказал Думесниль Дьедонне, — ты понял, что ничто тебе не помешает видеть, что творится снаружи.
— Да, мой друг, — ответил шевалье, — но…
— Что но?
— Если мне ничто не мешает видеть происходящее снаружи, то также ничто не помешает человеку, находящемуся вне дома, наблюдать за мной.
— Ты собираешься заняться чем-то плохим?
— Боже сохрани!
— Но тогда чего же тебе бояться?
— Действительно, чего мне бояться? — повторил шевалье.
— Совершенно нечего.
— Нет ни змей, ни ужей, ни крыс?
— Ни одного вредного животного на всем острове.
— Ах! — вздохнул шевалье. — Матильда! Матильда!
— Опять! — вырвалось у Думесниля.
— Нет, друг мой, нет! — вскричал шевалье. — Но если бы она была здесь…
— Что тогда?
— Я никогда бы не вернулся во Францию.
Капитан посмотрел на своего друга и, в свою очередь, не смог сдержать вздоха.
Но как бы сильно один вздох ни был похож на другой, вздох капитана ничем не напоминал вздоха шевалье.
Первый был рожден глубокой печалью; второй — раскаянием.
Шевалье сел за стол, съел гуайяву, два или три банана, некий неведомый ему фрукт, красный, как клубника, и большой, как яблоко ранета.
Затем вместо хлеба он обмакнул в чашку с кокосовым молоком клубни маниоки; и затем на вопрос друга — а шевалье вступал в разговор только тогда, когда его спрашивали, — объявил, что никогда в жизни еще так славно не ужинал.
После ужина капитану с трудом удалось его уговорить раздеться, чтобы лечь в постель. Эти хлипкие стены — жалюзи тревожили его стыдливость и целомудрие.
И только после того, как Думесниль убедил его, что после десяти часов вечера все жители Папеэти уже лежат в постелях, шевалье решился снять одежду.
И все же, как ни уверял его капитан, что в этом полинезийском Эдеме женщины и мужчины спят обнаженными, испытывая высшее наслаждение, когда их кожу ласкает нежное бархатистое дуновение ночного ветерка, он наотрез отказался расстаться со своей рубашкой и кальсонами.
Уложив шевалье в постель, как он это обычно делал каждый вечер вот уже в течение трех лет, капитан удалился к себе, иначе говоря, во вторую из отведенных им в доме комнатушек.
Две оставшиеся комнаты занимала семья жителей Таити, у которых капитан снял жилье и которые согласно взаимной договоренности незамедлительно освободили две комнаты.
Шевалье не знал об этом; он никогда ничем не интересовался и ни о чем не спрашивал, и поскольку перегородка, отделявшая шевалье от его хозяев, была плотно закрыта, ему и в голову не пришло спросить, что находится по другую ее сторону.
Единственное, что притягивало взор шевалье, когда что-то все же притягивало его взор, была грандиозная, величественная картина природы, которая, казалось, была создана для того, чтобы служить фоном для глубокого чувства. И не забывайте, мы уже говорили об этом, что прошло всего несколько часов, как бедняга Дьедонне вспомнил о том, что у него есть глаза.
Он лег и, постепенно все дальше и дальше возвращаясь в своих воспоминаниях, любовался сквозь отверстия хижины этим прекрасным небом и этим лазурным морем.
В нескольких шагах от хижины, невидимая в зарослях, пела птица; это был соловей Океании, птица любви, великолепный туи, который бодрствует, когда все спят, и поет, когда все кругом замолкает.
Шевалье, опершись на локоть и приблизив лицо к одному из отверстий, слушал и смотрел, его обволакивала некая непередаваемая атмосфера: он испытывал одновременно и грусть, и удивительное чувство блаженства; можно было подумать, что умиротворение этой ночи, чистота этого неба, гармония этого пения материализовались, и все это вместе породило некую очистительную атмосферу, предназначенную самим Провидением для того, чтобы освежить усталые члены и заставить сильнее биться страдающие и измученные сердца.
Шевалье показалось, что впервые за три года он задышал полной грудью.
Вдруг ему послышались легкие летящие шаги ребенка, который шел, едва касаясь травы. И в прозрачной темноте ночи перед его взором возникли очертания прелестной фигурки юной девушки четырнадцати-пятнадцати лет, единственным одеянием которой служили ее длинные волосы, а все украшения ей заменяли два изумительных в своем великолепии цветка лотоса: белый и розовый; того лотоса, который стелется по поверхности мелких рек и ручейков и цветки которого юные таитянки избрали своим любимым украшением, вставляя их гирлянды себе в уши.