Странно, что приближение смерти заставило меня почти забыть того, кто был ее причиной. Я думала о своем положении, была поглощена ужасом, но могу сказать, и Бог тому свидетель, что если не думала простить ему, то не хотела и проклинать его. Вскоре я начала страдать от голода.
Я потеряла счет времени. Вероятно, день прошел, и наступила ночь, а потом и утро, потому что, когда взошло солнце, один луч, проникший сквозь какую-то незаметную трещину в почве, осветил основание одного столба. Я испустила радостный крик, как будто этот луч принес мне надежду.
Мои глаза устремились на него с таким вниманием, что я стала ясно различать все предметы в пространстве, освещаемом им: несколько камней, кусок дерева, кустик мха. Возвращаясь к одному и тому же месту, луч извлек из земли это бедное и тощее прозябание. О, чего бы я не дала, чтобы быть на месте этого камня, этого куска дерева и этого мха, чтобы увидеть еще раз небо сквозь трещину земли.
Я начала ощущать жгучую жажду и чувствовать, что мои мысли мешаются. Время от времени кровавые облака проходили перед моими глазами и зубы сжимались, как в нервическом припадке, однако глаза все время были устремлены на луч. Без сомнения, он входил в отверстие слишком узкое, потому что, когда солнце перестало освещать его прямо, луч померк и сделался едва видимым. Это открытие лишило меня последней твердости, я ломала себе руки от отчаяния и билась в конвульсиях.
Голод вызвал острую боль в желудке. Рот горел, я почувствовала желание грызть, взяла клок своих волос в зубы и начала жевать. Вскоре у меня появилась глухая лихорадка, хотя пульс едва бился. Я начала думать о яде. Тогда я стала на колени и сложила руки, чтобы молиться, но забыла все молитвы. Я могла припомнить только несколько слов без связи и без конца. Самые противоположные мысли сталкивались в голове. Мотив la Gazza шумел в ушах; я почувствовала, что начинаю сходить с ума, бросилась лицом на землю и вытянулась во всю длину.
Оцепенение от волнения и усталости овладело мной, и я заснула. Однако мысль о моем положении не покидала меня и во сне. Тогда начались сновидения, одно другого несвязнее. Этот болезненный сон вместо того, чтобы дать мне какое-нибудь успокоение, совершенно расстроил меня. Я проснулась с чувством пожирающего меня голода и жажды. Тогда я подумала о яде, который мог доставить мне тихую и спокойную кончину. Несмотря на слабость и лихорадку, разлитую в моих жилах, я чувствовала, что смерть еще далека, что надо ожидать ее еще много часов и что ужаснейшие из них для меня еще не пришли. Тогда я решилась в последний раз увидеть тот луч, который накануне посетил меня как утешитель, проскользнувший в темницу заключенного. Я устремила глаза в ту сторону, откуда он должен был показаться. Это ожидание немного приглушило жестокие мучения, испытываемые мной.
Желанный луч наконец показался, он был тускл и бледен. Без сомнения, в этот день солнце было в облаках. Тогда все, что оно освещало на земле, вдруг представилось моим глазам: деревья, луга, вода, Париж, который я не увижу более, моя мать, может быть уже получившая известие о моей смерти и оплакивающая свою живую дочь. При этих воспоминаниях мое сердце чуть не разорвалось, я рыдала и утопала в слезах; это было в первый раз с тех пор, как я попала в подземелье. Мало-помалу я успокоилась, рыдания прекратились, и только слезы текли в молчании. Я не отказалась от намерения отравить себя, однако страдала меньше.
Мои глаза, как и накануне, были устремлены на этот луч до тех пор, пока он блистал. Потом он побледнел и исчез… Я поприветствовала его рукой и сказала ему «прости», потому что решилась не видеть его более.
Тогда я углубилась в самое себя и сосредоточилась на своих последних и выспренных мыслях. За всю свою жизнь я не сделала ни одного дурного дела и умирала без чувства ненависти и без желания мщения. «Бог должен принять меня как свою дочь, я оставляю землю для неба». Это была единственная утешительная мысль, которая мне оставалась; я привязалась к ней.
Вскоре мне показалось, что эта мысль разлилась не только во мне, но даже и вокруг меня; я начала ощущать тот святой энтузиазм, который составлял твердость мучеников. Я встала и подняла глаза к небу. Тогда мне показалось, что мои взоры проникли через свод, пронзили землю и достигли Божьего престола. В эту минуту мои страдания были у крошены религиозным восторгом. Я подошла к камню, на котором стоял яд, как будто видела его сквозь темноту, взяла стакан, прислушалась, не услышу ли какого-нибудь шума, и огляделась, не увижу ли какого-нибудь света. Потом прочла в уме своем письмо, которое говорило мне, что двадцать лет уже никто не входил в это подземелье и, может быть, еще столько же времени никто не войдет. Убедившись в душе в невозможности избегнуть мучений, которые мне предстояло перенести, я взяла стакан с ядом, поднесла к губам и выпила, смешивая вместе в последнем ропоте сожаления и надежды имя матери, оставляемой мной, и имя Бога, которого я шла увидеть.
Потом я упала в угол своей темницы. Небесное видение мое померкло, покрывало смерти простерлось между ним и мной. Страдания от голода и жажды возобновились, к ним присоединились страдания от яда. С тоской я ожидала ледяного пота, который должен был возвестить мою последнюю минуту… Вдруг я услышала свое имя, открыла глаза и увидела свет: вы были там у решетки моей темницы!.. Вы, то есть свет, жизнь, свобода… Я радостно закричала и бросилась к вам… Остальное вы знаете.
— Теперь, — продолжала Полина, — я прошу вас повторить клятву, что вы никому не откроете этой страшной драмы до тех пор, пока будет жив кто-нибудь из трех лиц, игравших в ней главные роли.
Я повторил свою клятву.
Доверие, оказанное мне Полиной, сделало для меня ее положение еще более священным. Я почувствовал с этих пор, как далеко должна простираться та преданность, которая составляла мою любовь к ней и мое счастье, но в то же время понял, как неделикатно будет с моей стороны выражать ей эту любовь иначе, чем заботами, самыми нежными, почтительными и внимательными. Условленный план был принят между нами. Она выдавала себя за мою сестру и называла меня братом. Опасаясь, чтобы Полину не узнали люди, встречавшие ее в салонах Парижа, я убедил ее отказаться от мысли давать уроки музыки и языков. Что же касается меня, то я написал моей матери и сестре, что думаю остаться на год или два в Англии. Полина не осмеливалась противоречить мне. Таким образом это намерение получило между нами силу принятого условия.
Полина долго думала, открыть ли свою тайну матери и быть мертвой для всего света, но живой для той, кому она обязана жизнью. Я старался убедить ее осуществить это намерение, правда, слабо, потому что оно похищало у меня то положение покровителя, которое делало меня счастливым, за недостатком другого имени. К величайшему моему удивлению, Полина, подумав, отвергла это утешение и, несмотря на мои настойчивые просьбы, не хотела открыть причины своего отказа, сказав только, что это меня опечалит.