Рене терпеливо ждал, когда его воспитанник вскарабкается на вершину знаний. И вот как-то вечером, когда Бернар слюнил пальцы, листая чей-то капитальный труд, Рене осведомился, много ли почерпнул Бернар из книг.
— Здесь сказано, что сеньор инженер выстроил тридцать три крепости, исправил триста старых и участвовал в пятидесяти походах, — вздохнул тот. — Это много. Наверное, он устал от этого. Не легче ли было бы построить один хороший дом и посадить вокруг оливковые деревья?
— Вы рассуждаете как мужик, — только и нашелся ответить удрученный Рене.
Не больше интереса проявлял Бернар к рассказам отца Ляшене. Сельский кюре в своей поношенной сутане живописал по заданию Рене картины великих битв и опустошительных завоеваний. Лицо мальчика все так же хранило спокойствие, веки опускались. Казалось, он ничего не слышит. Но вот кюре с должным красноречием нарисовал кровавую битву горстки франков с полчищами мавров в Ронсевальском ущелье.
— Мятежная гордость вождя франков, — сказал он, — не позволила ему вызвать помощь, и франки…
— Из-за этого их всех перебили? — прервал его спокойный голос с другого конца стола. — Мне не нравится такой конец. Придумайте другой!
Рассказчик сбился и умолк. Показалось ему, что из-под опущенных век мальчика на миг проглянула молния… Подождав немного, Бернар встал и удалился с независимым видом. И долго потом его не могли найти.
Рене сурово выговаривал ему за такие поступки. Виновный почтительно слушал, переминаясь на длинных ногах. Но при этом в глазах его пряталось упрямство, и Рене в эти минуты дразнило ощущение, что он сталкивается с силой, которая, пожалуй, ему не уступит. Отвернувшись, он облегчал душу ругательством.
— Что в нем сидит? — мучился старый солдат. — Неужели все мои труды не стоят ни су и дело окончится монашеской рясой?
Нет, ничего монашеского не было в Бернаре. Мать, мадам Констанция, смотрела гораздо глубже. Редко ей приходилось видеть сына, она лишь издали кивала ему с печальной и слабой улыбкой: ее все утомляло, она боялась движения и шума. Мальчик привык видеть в матери существо хрупкое, незащищенное; беспечный любитель покоя, он служил мадам как рыцарь — неутомимо и бдительно. Ей, угнетенной болезнью, было душно в мире, где копье на копье и клинок против клинка. Должно быть, оттого ее чувства стремились туда, где нужда и боль.
Раз в месяц она, преодолевая недомогание, обходила своих крестьян, сопутствовали ей Рене и Бернар. Мадам шествовала впереди, приподняв кончиками пальцев тяжелое платье, высокая и величественная. И каждый раз повторялся один и тот же спектакль. Перед ней распахивались двери хижин; сделав усталый жест рукой, она говорила:
«Благодарю, не нужно, Жак», или: «Не нужно, Марианна. Вынесите мне стул на воздух, потому что я еще слаба».
Ей приносили стул во двор. И так было заведено, что Рене при этом докладывал:
— Эти бездельники, мадам, еще с рождества должны нам три ливра. И одного поросенка в счет домашних поставок.
— Да, помню, — меланхолично отзывалась мадам.
«Бездельники» — арендатор и его жена, повинуясь раз навсегда установленному ритуалу, опускались на колени, плачевно склонив головы. Вид их означал: «Что поделаешь, это правда, но мы так бедны!» Тогда мадам говорила своим слабым, но отчетливым голосом:
— Рене, эти люди, помнится мне, однажды подарили мне к празднику гуся. Вычтите, будьте добры, стоимость этого подарка из их долга.
Находились еще какие-нибудь серьезные причины: смерть ребенка или иное бедствие, по которым сумма долга скашивалась вновь и вновь. Наконец мадам заявляла:
— Рене, их дети выглядят ужасно. По-моему, им недостает молока. Подайте, пожалуйста, мой кошелек.
И тем все кончалось.
Обойдя всех своих арендаторов, мадам возвращалась в замок, высоко неся голову, надменная и неприступная, а сзади брел Рене, озабоченно потряхивая кошельком, словно еще надеясь услышать в нем звон.
Бернар видел, что глаза мадам из-под строгих бровей светились кротко и тепло. Он слышал, как арендаторы, с некоторым страхом глядя ей вслед, молились о здоровье сеньоры. Да, она была одна такая на всю провинцию…
Иногда она выходила с сыном на крытую галерею.
— Сын мой, вы лечите хромых собак и бережете старых кляч, — говорила она ему. — Это хорошо. Но посмотрите вокруг… — взмахом рукава мадам обводила горизонт. — Гам живут ваши бедные подданные. Кроме вас, в целом мире у них нет заступника! Ваше происхождение от дворян де Талязак Байюс из дома баронов Фуа Кандаль, баронов Меритен, Лягор и Гейрос, а также от виконтов де Пудан, де Пейре-Труавиль и де Мон-Реаль Монэн обязывает вас, как человека чести, быть их постоянным защитником и покровителем…
— А король? — спрашивал Бернар.
Легкая улыбка появлялась на лице матери. Осенив себя крестом, она говорила:
— Благослови его бог. Но король — всего лишь французский дворянин не более знатный, чем вы, мой сын. Не забывайте, что в свое время наша земля могла вообще предпочесть власть английской короны. Если в Париже об этом забывают, тем хуже для Парижа.
И Бернар рос в убеждении, что он равен королю, что он — отец своих подданных. Пожалуй, он и впрямь был очарован, точь-в-точь как герои незатейливых баллад, распеваемых в местечке. Песенное очарование родного края глубоко проникло в него вместе с наивными напевами и легендами, с прелестью пронизанных солнцем зеленых холмов, с ласковым шепотом угасающей матери.
Пленительная ясность заветов древней доблести: будь честен, учтив и храбр и всякому злу отвечай ударом шпаги! — казалась ему самоочевидной и вечно торжествующей, а жизнь — веселой и честной игрой. Пусть жарко и ты устал — наградой послужит глоток ключевой воды и постель из травы; будь удачлив и меток — услышишь краткую похвалу Рене, ну, а коли вовремя не пригнешься в седле, то хлестнет тебя веткой — и поделом!
Так и рос он, мальчик из старинного гасконского рода, не зная ни скуки, ни злобы, ни унынья.
Однажды сломленная приступом недуга мадам слегла. Рене, явившись к ней в спальню, сообщил:
— В деревне сборщики, мадам.
Бернар, стоявший у постели, заметил, как выпрямилась больная, как покрылось пятнами ее лицо. Она сказала:
— Жанетта, одень меня.
И, опираясь на плечо сына, вышла из замка. Возле дома Годаров собралось полдеревни, кричали домашние, галдели соседки, мычала корова, которую за веревку тащили из хлева солдаты. Сборщик налогов — кабатчик Тома из этого же прихода, размахивая какой-то бумагой, божился, что вытрясет из Годаров недоимку, не то сам должен сесть в кутузку. Старуха Годар поносила его бранью на наваррском наречии, ее старшая дочь выла как волчица, цепляясь за сундук со своим приданым, солдаты, хохоча и дурачась, выкидывали из него пестрые тряпки. В стороне, пощипывая усы, стоял офицер-швейцарец.