Так уж вбивали в голову нам, кадетам императорской и королевской военно-морской академии в Фиуме: «Тот, кто одевает мундир габсбургского офицера, откладывает в сторону свою национальность». Вот только ни я, ни собратья-офицеры моего поколения не ожидали, что придет день, когда этот мундир грубо сорвут с нас, и нам придется вспомнить о национальной одежке. Если удастся, конечно. Многие обнаружили, что она не слишком идет их фигуре мужчины среднего возраста. Что до меня, то я так не смог подобрать себе подходящей. В последние тридцать пять лет, с тех пор как поляки забрали мой паспорт, а чешский режим приговорил к смерти заочно, я был человеком без родины, и могу заявить, что мне любое гражданство без разницы. Вот ведь ирония судьбы, если подумать: человек без отчизны, не знающий собственного имени, родившийся в городе без названия и приехавший умирать в место, наименование которого не способен даже произнести. Когда молодой доктор Уоткинс осматривал меня пару недель назад, я спросил, не может ли он выписать мне свидетельство о смерти заблаговременно, чтобы имелся хоть какой-нибудь документ, подтверждающий факт моего существования. Врач улыбнулся уклончиво и сделал вид, что не слышал.
***
Однако, мы отвлеклись от задачи, которая заключается в том, чтобы рассказать вам, почему я решил надиктовать свои воспоминания. Думаю, начать стоит с сестры Элизабет, или Эльжбеты, если величать ее принятым на службе польским титулом. В монастырь в Илинге она приехала в середине прошлого года, будучи откомандирована из своей родной обители Сестер Вечного Поклонения, располагающегося в местечке Тарнов в южной Польше. Я отлично помню этот скучный городок, потому как поблизости от него жили мои двоюродные братья. Ну, я ничего дурного не хочу сказать в адрес сестер — монахини приютили меня, не потребовав ни гроша, десять лет назад, когда моя жена умерла, и обо мне некому стало заботиться. Все эти годы они были добры ко мне насколько возможно, с учетом того, что им приходится заботиться о добрых девяти десятках престарелых, больных и сварливых беженцев из Польши. Если честно, мне даже неудобно, что я так зажился на свете и бессовестно злоупотребляю гостеприимством сестер. Все они очень добры и милы со мной. Но при всем том я оставался очень одинок, и то были трудные годы для меня. Во-первых, будучи вроде как чехом, я оказался отделен некоей дистанцией от «чистых этнических поляков», моих сожителей (я стараюсь не называть их «сокамерниками») по обители. Мать моя была полька, я говорю по-польски чище многих из них, а моя служба польскому государству говорит, как мне кажется, сама за себя. И все же между мной и ними всегда существовали и продолжают существовать некие отстраненность и напряжение. Причина и в возрасте, поскольку теперь я «самый старший наш постоялец». Так обращается ко мне мать-настоятельница: «И как поживает этим утром самый старший наш постоялец?» — как будто я за ночь свое имя забыл! Я теперь на девять лет старше следующего по дряхлости обитателя приюта, мистера Войцеховски, совершенно чокнутого, и на тридцать восемь лет самой зрелой из сестер. Возможно, все было бы проще, превратись мои мозги в суп, но боюсь, мой ум остается таким же острым. Вот только ему катастрофических не хватало пищи в последние два года, поскольку катаракта почти не дает мне читать.
Но сестра Элизабет совсем не похожа на остальных. Надо честно признать, внешность у нее непритязательная: маленькая женщина-мышка в очках из проволочной оправы и со ртом, полным железных зубов взамен потерянных от цинги и побоев в советском трудовом лагере в сороковом году. Но для меня она как родник чистой воды, обретенный после десяти лет скитаний по камням и пустыне. Она говорит со мной о вещах, которые известны и понятны нам обоим, и обращается со мной как с разумным существом, а не как с почти умалишенным. А еще с ней весело — это прирожденный анархист, наделенный убийственным талантом подражания и относящийся с очаровательной непочтительностью к церкви и прочим поставщикам истины в первой инстанции. Насколько понимаю, ее отец занимал важную гражданскую должность в императорском и королевском министерстве образования, отвечая за средние школы во всей австрийской Польше — регирунгсрат, не меньше. Элизабет родилась в 1924 году в бывшей провинциальной столице Лемберге, переименованном ныне в Львов. Но хотя родным ее языком был польский, сестра привыкла думать о себе как о слуге сгинувшей ныне династии и ее развеянных по миру подданных. Иными словами, она дочь Старой Австрии, не затрудняющая себя вещами столь вульгарными, как национальность. Элизабет рассказывала, что одним из первых ее воспоминаний было как отец баюкает дочь, напевая «Gott Erhalte» Гайдна — чудесный старинный имперский гимн, имеющий версии на всех одиннадцати официальных языках монархии. Монахини очень заняты на кухне, но все же Элизабет находит время посидеть со мной и потолковать о местах, которые мы оба знали, о людях, которые там жили до того как грянул потоп и смел всех.
Именно сестра Элизабет одним прекрасным утром в начале мая, когда зацветают лаймовые деревья вдоль Иддесли-роуд, а железные пташки из Хитроу начинают громыхать над головой каждые три минуты, вернула мне тот альбом. Этот был день накануне моего отъезда сюда, в Южный Уэльс. Я сидел в своей комнате и смотрел как сестра Анунция пакует мой чемодан, и давит коленом на крышку, чтобы застегнуть замки. Работая, она бросала мне фразы поверх плеча в тоне, каким разговаривают с кошкой или страдающим крайней степенью дебилизма, в любом случае, с тем, от кого не ожидают ответа, да и не рассчитывают всерьез быть понятыми. Сестра рассказывала, как понравятся мне каникулы в Плас-Гейрлвиде.
— Честное слово, там, у моря, так замечательно! — щебетала она. — Пляж весь из белого песка, длиной в три километра, а волны огромные и день напролет разбиваются о берег. Вам там понравится — почти также мило, как в Сопоте.
Я собирался уже было поинтересоваться, не разрешат ли мне походить на веслах, но давно убедился, что чувство юмора совершенно не свойственно монахиням, но тут сквозь полуоткрытую дверь в комнату проникла своей слегка развалистой, бесшумной походкой сестра Элизабет. В руках у нее я заметил предмет, завернутый в пакет из магазина «Сейнсбери», а на лице ясно читались возбуждение и таинственность. Ее глаза за толстыми круглыми линзами улыбнулись, а раздвинувшиеся губы позволили полюбоваться на кошмар дантиста.
— Ах, Эльжбета, это ты? За покупками ходила, да? — спросила Анунция, но ответа дожидаться не стала. — Не присмотришь ли за старым хрычом пять минут, а то мне надо сбегать до прачечной?