В свете угасающего дня открывалась Византия, еще розовая, и появлялись ее изумительные, пестрые, шумные, широкие улицы, оканчивающиеся небольшими площадями и пересекаемые церквами и монастырями с круглыми куполами. Вправо, портики Августеона, окаймляющие Миллиарий с четырьмя арками, были увенчаны статуями и среди них несущийся на Восток Юстиниан на коне, с золотым султаном на шлеме и шаром мира в руке. На севере серебрились крыши и сияли золотом купола, возвышаясь в серо-зеленоватом небе, на котором рисовалась отдаленная листва деревьев, а еще дальше взлетал, возвышаясь, элладийский крест Святой Софии Премудрой, смелый, сияющий, изумительный, превыше всего.
– Без сомнения, Виглиница тревожится, ожидая тебя, – сказал Гараиви Управде, а тот ответил:
– Правда! Но почему она хочет, чтобы я присутствовал на бегах? У меня не было желания. Конечно, я предпочел бы слушать Гибреаса и смотреть в церкви Святой Пречистой на почитаемые иконы.
Гараиви резко отпустил руку Отрока:
– Слушать Гибреаса и смотреть на иконы в Пречистой, это хорошо, потому что ты будешь Базилевсом через них и через него, но присутствовать на бегах полезно. Зеленые тебя признали, Солибас победил Голубых для тебя, для тебя Копроним Константин V будет скоро выброшен из кафизмы. Ты будешь повелителем Византии, народ будет целовать золотые орлы на твоих сандалиях и приветствовать тебя.
Управда не отвечал. Гараиви шел по-прежнему рядом с ним, оттеняя его своими широкими плечами и покачивающейся головой, покрытой скуфьей, подвязанной веревкой из верблюжьего волоса – головной убор набатеянина. По временам он поворачивал лицо к юному спутнику, не глядевшему на него, лицо с изрытой кожей, одутловатое с жесткой бородой, густо обрамлявшей подбородок от одного уха до другого, и со щетинистыми усами, до самых ноздрей плоского носа. Босоногий, с обнаженными руками, он был одет в персидские штаны и жалкую далматику, сшитую из разных тканей, среди которых на куске ковра виднелся остаток головы единорога, который косился, видя, как над его полустертыми ноздрями пляшет в такт ходьбы колесо, вытканное красными нитями.
Они двигались в розоватом свете заката; вечернее беспредельное небо поглощало вершины дворцов и церквей, фиолетовых, легких, воздушных. Улицы то поднимались на один из семи холмов города, то спускались в их долины, и в зависимости от строения этажей, выступающих вперед и почти сходящихся, улицы были, то черные, как туннели современного города, то сияющие в свете уходящего дня. В глубине одного из форумов, полного движения, появился стан Солибаса и его голова, на которой кольцо серебряного венца блестело и казалось теперь громадным среди волнения покрывал, колеблемых протянутыми вперед руками.
– Солибас, восторжествовавший над Голубыми, нам поможет вместе с Зелеными, – сказал Гараиви, указывая на победителя, несомого на руках.
И продолжал, чтобы увлечь в разговор Управду, все еще безмолвного:
– Ты видел, как Константин был доволен бегами и рукоплескал Голубым? Партии, конечно, уничтожили бы друг друга, если бы не охранители порядка. Я с удовольствием слушал пенье мелитов и игру серебряных органов, поставленных у меты Голубых и у меты Зеленых; это меня восхищало. А я ведь привык к бегам. Я видел триумфы вождей партий и их поражения, и никогда мне не наскучит видеть их в золотых куртках и с цветной перевязью, которая их так хорошо опоясывает. Знаешь, что я тебе скажу: я не жалею о моей родине, я не хочу уйти из Византии, где дается такое прекрасное зрелище бегов. К тому же, как тебе известно, Сепеос, Солибас и я, мы все за тебя и за твою сестру Виглиницу, вместе с игуменом Гибреасом, который желает победы Блага над Злом, когда ты будешь Базилевсом; за тебя Зеленые, за тебя народ Византийский, за тебя поклоняющиеся иконам, за тебя православные, которые плюют в лицо патриарху евнуху и предпочитают Пречистую Святой Премудрости. И потому, уверяю тебя, я не отдам мои грядущие дни за все ладьи Золотого Рога, хотя бы они были нагружены золотом, драгоценностями, венцами, тканями; потому что мне какой-то голос говорит, что мы будем обитать в Великом Дворце, будем председательствовать на играх в Ипподроме, среди стражей, под сенью их знамен!
Постепенно сгущался мрак, и массы домов едва оживлялись огоньками, вспыхивающими в переплетах их окон, кое-где с железными решетками. В некоторых домах были террасы, высоко поднятые, точно воздушные; стены исчезали под высоко тянущимися виноградными лозами, гордами и аристолохами; молчаливые группы женщин и мужчин, в длинных одеждах, широких далматиках, прямо падающих покрывалах, темными контурами выделялись на фоне неба, которое теперь подернулось серыми полосами. Управда и Гараиви шли очень быстро, поглядывая то на профиль акведука Валента, с огромными арками, покрытыми роем людей, то на многочисленные церкви, глубокие нарфексы которых были открыты на площадях, осененных тенью от их сближенных куполов. Они шли, направляясь вправо к Золотому Рогу, склоны которого обрамляли широкие воды металлического оттенка, отражающие берега; долгими улицами они спускались с холма, смежного с разношерстным Гебдомоном, предместьем, полным шумов, заглушаемых громадностью города, лежащего у трех морей. Гараиви не говорил ничего, чтобы не отвлекать Управду, погруженного в мечты, от которых трепетали его губы, и склонялась головка со светлыми волосами, подрезанными у шеи и слегка волнистыми под шапкой из козьей шерсти в красных полосах. Он замедлял шаг настолько, что Гараиви поворачивался, снова брал его за руку и вел за собой по запутанным улицам, через более просторные площади и перекрестки, полные людей.
Во мраке, широко спустившемся, в низких лавках купцов, слабо озаренных, неопределенные массы товаров не останавливали редких прохожих.
Кто-то, шедший с фонарем, остановился:
– Матерь Божия! Всемогущий!.. Это ты, Гараиви!
Вынув из-под одежды два круглых предмета, он их положил на мостовую и поднял фонарь вровень с лицом набатеянина.
– Я продал всего одну дыню, а думал продать их много, чтобы обогатиться. И потому я отдыхал в Гебдомоне, знаешь, под стеной, в то время как ты, без сомнения был в Ипподроме.
Он взял дыню, подбросил и подхватил ее одной рукой, другой держа фонарь, сделанный также из дыни, прорезанной узорами и выдолбленной внутри, с горящим обломком смолистого дерева. И прежде чем уйти, он обошел вокруг Гараиви, спина которого озарилась светом неподражаемого фонаря.
– Всемогущий!
И повторяя непрерывно, как заклинание: Всемогущий! – он, охваченный восторгом, смотрел глазами безумца, – каким он и был, вероятно, – на далматику Гараиви, на которой голова единорога расширялась в лучах вытканного колеса, пляшущего над его ноздрями.