Тон, которым король произнес эти последние слова, был так сердечен, что уничтожил всякое неудовольствие в Джемсе; мигом рука его очутилась в руке Генриха, и тот сжал ее самым дружественным образом.
– Эй, господин прево, – крикнул он, – немедленно всех этих мерзавцев вздернуть на виселицу!
– Нет, Генри! – вскричал Джемс с живостью. – Позволь заступиться за них: – они струсили не без некоторого основания…
– Струсили! Одного этого слишком достаточно для примерного наказания! Если мы будем прощать мерзавцев, покинувших своего командира, да еще оболгавших его в добавок, тогда ложь и трусость воцарятся в моей армии.
– Но выслушай меня наконец, Генри!
– Я тогда буду слушать тебя, когда ты переменишь свое платье. Посмотри только на себя: ведь ты превратился в настоящую льдину! Переоденься скорей, а я пока осмотрю гауптвахты; у тебя так щелкают зубы от холода, что скоро не расслышишь и слов.
– А у тебя от кашля, – ответил Джемс, – если будешь выходить в такое время. Ведь теперь очередь Салисбери.
– Я сам обязан смотреть за всем, – ответил Генрих. – Если бы только я мог всюду поспевать в одно и тоже время, тогда зимний холод не охватил бы моего войска.
Слова эти он проговорил резким голосом, садясь на коня и собирая вокруг себя складки плаща, подбитого горностаем, – плохая защита против холода декабрьской ночи, в особенности человеку, мать которого, красивая и умная Мария де Боген, умерла в цветущем возрасте от простуды.
Джемс и оба его спутника давно уже переменили платье и грелись у огня в приемной зале. Пленник английского короля, мечтая, наигрывал на арфе меланхолические баллады, напевы которых, по его словам, долго звучали в его ушах после того, как приходилось ему слышать шотландский говор. Вдруг раздался сердитый голос Генриха, бранившего прево за то, что тот отложил казнь беглецов до разъяснения всего дела шотландским королем.
– Приказания мои, – кричал Генрих, – не должны откладываться ни для какого короля; и потому, если и дарую несколько часов жизни негодяям, то лишь для того, чтобы на другой день публично исполнили над ними смертный приговор.
Он говорил с повелительной строгостью, заменившей с некоторого времени добродушие его нрава. Войдя в залу, Генрих опустился в кресло перед огнем, и казался совершенно разбитым, как физически, так и нравственно. За ужином он ел очень мало, и говорил еще меньше; а когда Джемс начал рассказывать ему о своей встрече с шотландцами, то он перебил его, сказав: – Расскажешь завтра, – я болен, и мне все это ужасно надоело! Сыграй лучше что-нибудь на арфе.
Джемсу очень бы хотелось не упоминать о поведении Дугласа, но необходимо было замолвить слово в пользу несчастных, оробевших стрелков и похвалить храбрость Перси, Малькольма и обоих йоркширцев; но боясь, чтобы молодой Готспур не оскорбился похвалами шотландского короля, Джемс замолчал, и принялся наигрывать одну из своих печальных баллад.
Генрих слушал его в полудремоте, нисколько не изменив выражения тяжелого беспокойства, с некоторого времени постоянно отражавшегося на его лице. Время от времени он просыпался и глубоко вздыхал; казалось, вся стойкость его ума, вся энергия его характера угасли под тяжестью забот, добровольно взятых им на себя.
Джемс не успел окончить своей баллады и рыцарских романсов, где, между прочим, шла речь о сироте, брошенном в лесу среди медведей, как вдруг на дворе раздались веселые звуки горна и прервали заунывное пение Джемса.
– Неужели французы послали парламентеров в такой поздний час? – воскликнул Джемс.
Минуту спустя народ весело засуетился во дворце, и Генрих, поспешно вскочив со своего места, молча остановился в ожидании известий; плохо скрываемое беспокойство покрыло его щеки и лоб ярким румянцем.
Посланный, покрытый грязью, вбежал в Залу, и, бросившись на колени пред английским королем, громко вскричал:
– Да здравствует король Генрих! Известие! Большое известие, монсеньор! Пять дней тому назад, мессир, в Виндзорском замке, королева подарила вам наследника!
Генрих не промолвил ни единого слова; он сжал изо всех сил руку посланца, и оставил в ней дорогой перстень, потом, сняв шапку, закрыл лицо руками и произнес несколько молитв; затем осыпал посланца вопросами насчет здоровья королевы. Наконец, прочитав письмо Кличельского архиепископа, он подал ему вина, и, обратясь к лордам, пригласил их продолжать ужин, а сам ушел в свои комнаты.
Действия эти совершенно не согласовывались с его веселым и общительным характером. Присутствующие удивленно смотрели друг на друга. Что же касается посланца, он взглянул на богатый подарок и объявил, что был бы гораздо более доволен, если бы вместо него король подарил ему простой булыжник, и был бы по-прежнему весел.
На следующий день, утром, задолго до восхода солнца, Джемс открыл глаза и увидал у своего изголовья совершенно одетого Генриха.
– Прежде обедни мне надо обойти казематы, – сказал он. – В силах ли ты, Джемс, отправиться со мной по этому холоду?
– Более в силах, чем ты, – ответил Джемс, вставая. – Но разве такая необходимость?..
– Необходимость, да, и самая крайняя, – ответил Генрих. – К неприятелю подоспели новые силы, и он, по моим соображениям, непременно нападет на нас.
Джемс был готов в несколько минут. Малькольм тоже был готов почти в одно с ним время, хотя в начале не мог удержаться от легкого вздоха, тотчас же подавленного при виде Ральфа, который давно уже был на ногах. Более никто не должен был сопровождать Генриха, потому что тот в своих обходах требовал, чтобы свита его была как можно меньше.
– В такое утро, и собаку пожалеешь выгнать за дверь, – сказал Генрих, взяв под руку шотландского короля, – но мне так хотелось пройтись с тобой, Джемс, прежде чем начнутся эти радостные крики.
– Славный же прием сделал ты наследнику своему! – заметил Джемс.
– Бедное дитя! – ответил Генрих со вздохом. И помолчав с минуту, продолжал: – Ты будешь смеяться надо мной, но я все-таки скажу, что предпочел бы, чтобы мой сын родился где бы то ни было, только не в Виндзоре. Я все устроил бы иначе, но что станешь делать с капризами женщины?
– А почему не в Виндзоре? – спросил Джемс. – Если я полюбил его, как темницу, почему твой сын не полюбит его, как колыбель?
– Не в осуждение Виндзору будь сказано, но всю ночь в ушах моих звучал старинный припев:
Генрих, рожденный в Моннуте, жить будет мало,
Но приобретет много.
Генрих, рожденный в Виндзоре, жить будет много
И все потеряет.
– Прекрасный образчик королевской пророческой поэзии! – вскричал Джемс, разразившись смехом.