Никогда Маргарита не казалась такой оживленной, даже сами ее фрейлины удивлялись ее необыкновенному увлечению.
— Боже мой! — сказала Фосез. — Я никогда не видала, чтобы ее величество танцевала этот танец с таким жаром, с того самого раза, как Генрих Наваррский был ее кавалером в день ее собственной свадьбы.
— Ее величество совершенно похожа на молодую новобрачную, — отвечала в раздумье ла Ребур. Эта прекрасная фрейлина, которую Маргарита в своих мемуарах называет злой девушкой, которая меня не любила, вскоре стала главной фавориткой Генриха Наваррского. Может быть, Маргарита предчувствовала это.
— Ну! — отвечала Ториньи. — Я помню эту ночь, о которой так хорошо говорит Фосез, и, клянусь честью, я имею кое-какие причины вспоминать о ней. Генрих Наваррский был просто-напросто неотесанный чурбан в ржавых доспехах в сравнении с кавалером Кричтоном, который делает в танцах такие па, как будто он похитил крылья Икара. И, кажется, Маргарита не совсем нечувствительна к этому. У нее вид молодой новобрачной. Ну, вы должны были быть более опытны, Ребур, ваша новобрачная старалась бы олицетворять скромность, хотя бы и не чувствуя ее, а вы в настоящую минуту не сможете упрекнуть Маргариту в излишнем проявлении этой добродетели.
— Нет, — возразила Ребур, — это не совсем верно, но Генрих все-таки хороший танцор.
— Что же касается увлечения, с которым она танцует, то на ее свадебном пиру не было ничего похожего, — продолжала Ториньи. — Но что вы об этом скажете? Осмеливаюсь утверждать, что вы помните эту ночь, господин Брантом?
— Превосходно помню, — отвечал Брантом с многозначительным видом. — Тогда кавалером был Марс, сегодня это танец Аполлона и Венеры.
Между тем как запыхавшаяся Маргарита Валуа оставалась в объятиях Кричтона, который держал одну из ее рук в своей руке, а другою обнимал ее стан, и она устремляла на него свой страстный взгляд, один из кавалеров в маске, закутанный в черное домино и в шляпе, украшенной фиолетовыми перьями, в сопровождении дамы, черты которой были скрыты под фиолетовой маской, занял место напротив них.
— Замечаете ли вы их взгляды? Замечаете ли вы их страстные рукопожатия? — спросил кавалер свою спутницу.
— Да, да, — отвечала она.
— Посмотрите еще.
— Мои глаза помутились, я не могу более видеть.
— Значит, вы убеждены?
— Убеждена ли я? О! Голова моя горит, сердце бьется так, что готово разорваться, меня волнуют ужасные ощущения. Да поможет мне небо побороть их. Докажите, докажите, что он изменяет мне, докажите это, и…
— Разве я уже не доказал этого? Как бы то ни было, вы услышите из его собственных уст признание в его измене, вы увидите, как он запечатлеет на ней свои поцелуи. Будет ли этого для вас достаточно?
Ответ молодой девушки, если только ее волнение позволило ей отвечать, был заглушен музыкой, заигравшей по знаку де Гальда. Серьезный и несколько величавый характер музыки должен был служить аккомпанементом к испанской паване, которая недавно была перенесена из Мадрида в Париж посланниками Филиппа II. По причине предпочтения, оказываемого этому танцу Маргаритой Валуа, — хотя его величественные и торжественные па более согласовались с гордой походкой испанских грандов, чем с живыми манерами французского дворянства, — он был в большом употреблении между дворянами. Испанская павана, походившая немного своей медлительностью на придворный менуэт (наслаждение наших бабушек), но более грациозная, представляла странный контраст с национальным танцем, который ей предшествовал. Один был весь — огонь, быстрота, непринужденность, другой — достоинство, медлительность, величавость. Первый олицетворял увлечение и силы танцующих, второй — грацию их фигур и величавость их поступи. В обоих танцах Кричтон был великолепен, особенно в последнем.
Подойдя к королеве Наваррской с величавым и глубоким поклоном, он, казалось, испрашивал у нее дозволения быть ее кавалером. Маргарита, нарочно принявшая на себя надменный и величаво кокетливый вид инфанты королевской крови, отвечала на ту просьбу с пренебрежением, подавая ему кончики своих хорошеньких пальчиков. Тогда началось медленное, величественное шествие, давшее свое имя танцу и которое составляло его главную прелесть. Рука в руку, они прошли через всю залу, и никогда более замечательная пара не проходила перед восхищенными взорами зрителей. Величавой поступью, подобно королю, который идет принимать корону своих предков, продвигался Кричтон, и шепот восторга сопровождал каждый его шаг.
Маргарита Валуа вполне была достойна разделять это торжество, но мы все-таки вынуждены сознаться, что большая часть рукоплесканий относилась к Кричтону.
Королева Наваррская, как мы уже сказали, имела к этому танцу особенное пристрастие, тем более обоснованное, что выполняла его с неподражаемым искусством. Под его медленный такт зритель имел достаточно времени любоваться ее гордой величавостью и роскошной красотой. Во время отдыха она демонстрировала свое величие и свою царственную грацию, в оживленных фигурах, которые попадались даже и в этом плавном танце, — свое увлечение и свою пылкость, тогда как в фигурах, требовавших более величавых движений, она принимала то горделивое выражение, полное прелести, которым владела в таком совершенстве.
— Клянусь Аполлоном! — вскричал Ронсар, как только утихли восклицания, раздавшиеся по окончании паваны. — Вся сцена, при которой мы только что присутствовали, напоминает мне одну из старинных легенд, в которых рассказывается, как волшебство старалось завладеть мужеством и храбрый рыцарь был на некоторое время порабощен прелестной чародейкой.
— Конечно, прекрасная Альсина была только первообразом Маргариты, — сказал Брантом.
— А Роланд — Кричтона, — прибавила Ториньи.
— Или Рено, — продолжала Фосез. — Кричтон — самое точное воплощение рыцарства.
— Ему потребуется более ловкости, чем Улиссу, чтобы разорвать сети его Цирцеи, — прошептал Ронсар.
— Это правда, — отвечал Брантом тем же тоном. — Не без основательных причин говорил мне дон Жуан Австрийский, когда он в первый раз увидел ее несравненную красоту: "Так как ваша королева одарена скорее божественной, чем человеческой, красотой, то она будет иметь много случаев увлекать людей к погибели и не подумает избавить их от нее".
Обращаясь после этого к фрейлинам, аббат громко прибавил:
— Чего я никогда не мог понять во всех этих легендах, так это того, что странствующий рыцарь всегда желает освободиться из такой приятной неволи. Для меня это было бы пробуждением от сладкого сна. Ах! Дай-то Бог, чтобы еще жила какая-нибудь добрая фея, которой бы вздумалось завлекать меня! Вы бы тогда увидели, стал бы я сопротивляться ее очарованию.