Фокус снимания с седла пробудил инстинкт «цирка», дремлющий даже в душе восточного мальчика, и так понравился магараджу Кунвару, что он настаивал на повторении его перед Кэт, а так как Тарвин являлся необходимым действующим лицом, то мальчик уговорил его дать это представление перед домом миссионера. Мистер и миссис Эстес вышли на веранду вместе с Кэт и смотрели на представление; миссионер аплодировал и потребовал повторения, после чего миссис Эстес предложила Тарвину остаться пообедать, раз он уже здесь. Тарвин с сомнением взглянул на Кэт, прося у нее позволения, и, в процессе рассуждения, лучше всего известном любящим людям, понял о ее согласии по опущенным векам и по повороту головы.
После ужина они сидели на веранде при свете звезд.
— Вам в самом деле неприятно? — спросил он.
— Что? — спросила она, подымая свои спокойные глаза и взглянув на него.
— Что я иногда вижу вас. Я знаю, вам это не нравится, но таким образом я могу охранять вас. В настоящее время вы должны убедиться, что за вами нужно присматривать.
— О, нет.
— Благодарю вас, — почти смиренно проговорил Тарвин.
— Я хочу сказать, что не нуждаюсь в присмотре.
— Но это не неприятно вам?
— Это хорошо с вашей стороны, — беспристрастно сказала она.
— Ну так, значит, с вашей стороны нехорошо, если это не нравится вам.
Кэт невольно улыбнулась.
— Кажется, нравится, — сказала она.
— И вы позволите мне приходить иногда? Вы не можете представить себе, что такое этот постоялый двор! Эти странствующие приказчики положительно убьют меня. А кули на плотине также не подходят мне.
— Хорошо, раз вы уже здесь. Но вам не следует оставаться здесь. Окажите мне услугу и уезжайте, Ник.
— Дайте мне какое-нибудь более легкое задание.
— Но зачем вы здесь? Вы не можете привести никакого разумного довода.
— Да, так говорит и Британское управление. Но я привез с собой свой довод.
Он признался в своей тоске по чему-нибудь родному и естественному, американскому, после дня работы под языческим палящим солнцем. Когда он представил свою тоску в подобном свете, Кэт сочувственно отнеслась к ней. Она была воспитана в тех традициях, которые повелевали поступать так, чтобы молодые люди чувствовали себя дома, на родине. И он действительно почувствовал себя на родине, когда, два или три вечера спустя, она дала ему топазскую газету, присланную ей отцом. Тарвин набросился на газету и переворачивал четыре страницы тонкой бумаги два раза.
Он облизнул губы.
— О, как хорошо, хорошо, хорошо! — смакуя, говорил он. — Ну, разве не красивы объявления? Что-то с Топазом? — крикнул он, держа газету в вытянутой руке и жадно пробегая столбцы. — О, там все хорошо! — Стоило послушать, как музыкально певуче он проговорил эту обыкновенную фразу. — Знаете, ведь мы идем вперед, не правда ли? Мы не отстаем, не зеваем, не теряем попусту времени, хотя еще у нас нет «Трех С.». Мы идем вровень с прогрессом. Ах, ах! Взгляните-ка на «Рестлерские корешки». Бедный, старый, источенный червями город засыпает от старости крепким сном, не правда ли? Только подумать… провести туда железную дорогу. Послушайте-ка:
«Мило С. Ламберт, владелец „Последнего канала Ламберт“, имеет вагоны, нагруженные хорошей рудой, но, как и все остальные обыватели, считает, что не стоит отправлять их на корабль, когда нет железной дороги ближе пятнадцати миль. Мило говорит, что Колорадо недостаточно хорош для него, если ему придется с таким трудом переправлять свою руду».
— Я думаю! Приезжайте-ка в Топаз, Мило. А вот:
«Когда в городе осенью будет проведена линия „Три С.“, мы уже не услышим более разговора о тяжелых временах. Вместе с тем несправедливо мнение, — и все жители должны восстать и сделать все возможное, чтобы прекратить разговоры — будто Рестлер уступает какому-либо городу его возраста в штате. В действительности, Рестлер никогда не был в таком цветущем состоянии, как теперь. Имея рудники, давшие в прошлом году двенадцать миллионов долларов, шесть церквей различных вероисповеданий, молодую, но процветающую и расширяющуюся академию, которая должна занять передовое место среди американских школ, ряд новых зданий, воздвигнутых в прошлом году, равный, если не превосходящий всякий город в горах, населенный живыми, решительными деловыми людьми, Рестлер обещает и в будущем году быть достойным своего имени».
— Ну, мы не очень-то испугаемся! Мы на это только посвистим в ответ. Но жаль, что Хеклер напечатал эту корреспонденцию, — прибавил Тарвин, нахмуриваясь на мгновение. — Некоторые из жителей могут не понять смешной стороны и отправиться в Рестлер, ожидая проведения «Трех С.». Будет проведена осенью, скажите пожалуйста! О, Боже мой! Боже мой! Вот чем они забавляются, сидя, свесив ноги, на Большой Главной горе и поджидая железную дорогу.
«Наши купцы отозвались на удовлетворение, вызванное в городе известием, что председатель Мьютри, по возвращении из Денвера, благосклонно отнесся к заявлениям Рестлера. Роббинс красиво украсил свои витрины и заполнил их модными товарами. Его магазин, по-видимому, особенно популярен среди молодых людей, у которых денежки звенят в карманах».
— Хотели бы вы видеть, дорогая, как «Три С.» появились бы в одно прекрасное утро в Топазе? — внезапно спросил Тарвин, садясь на софу возле молодой девушки и держа газету так, чтобы она могла смотреть в нее через его плечо.
— А вам хотелось бы этого, Ник?
— Хотелось бы!
— В таком случае, хотела бы и я. Но я думаю, что для вас лучше, если бы этого не случилось. Вы слишком разбогатеете. Посмотрите на отца.
— Ну, я поставил бы себе какие-нибудь спицы в колеса, если бы заметил, что становлюсь слишком богат. Я остановлюсь, как только почувствую, что выхожу из ряда благородных бедных людей. Ну, разве не приятно увидеть снова старый заголовок — фамилию Хеклера во всю величину под словами «старейшая газета в штате», и руку Хеклера, чувствующуюся в сильной редакторской статье о будущем города? Напоминает родину, не правда ли? У него целых два столбца объявлений. Это показывает, что делает город! Никогда не думал, что буду благодарить Бога за какое-нибудь объявление, а вы, Кэт? Но, клянусь, все это приводит меня в отличное расположение духа!
Кэт улыбнулась. Газета вызвала некоторое чувство тоски по родине и в ее душе. Топаз был ей мил и сам по себе; но за оживленными столбцами «Телеграммы» она видела лицо матери, сидящей на кухне в долгие послеполуденные часы (она так привыкла сидеть на кухне во время своей бродячей жизни, полной лишений, что предпочитала сидеть там и теперь); печально смотрит она на вершину покрытой снегом горы, раздумывая, что делает в это время ее дочь. Кэт хорошо помнила этот послеполуденный час на кухне, когда сделаны все дела. Еще с тех времен, когда им приходилось жить на строящихся участках железной дороги, она помнила ветхую качалку, некогда стоявшую в гостиной, которую мать украсила звериными шкурами и отправила на кухню. С выступившими на глазах слезами Кэт припомнила, как мать всегда хотела усадить ее в эту качалку; как приятно бывало ей смотреть, сидя на подушке у ног матери, как маленькая фигурка старушки тонула в глубоком кресле. Кэт слышалось мурлыканье кошки под печкой, пение чайного котелка; тиканье часов раздавалось у нее в ушах, а через щели пола наскоро выстроенного дома ей в ноги дул холодный ветер прерий.