Более того — пусть Кант и г-н Кузен, эти два великих философа, объяснят эту странность, если смогут! — незаметно, мало-помалу, привязанность г-на Пелюша к Мад-лену стала еще сильнее, возможно благодаря упорству, с каким его друг оставался верен своим порокам. Владельцу «Королевы цветов» доставляло удовольствие то моральное превосходство, которое он испытывал, глядя на выходки своего старого приятеля. Он не упускал ни малейшей возможности прочесть Мадлену строгое поучение; недоставало лишь того, чтобы тот выслушивал напыщенные речи продавца искусственных цветов с таким же вниманием и наслаждением, с каким сам оратор ловил раскатистое звучание своих фраз, неизменно заканчивавшихся следующими патетическими словами, которые г-н Пелюш произносил, подняв глаза и воздев к небу руки:
«Несчастный! Ты катишься в пропасть!»
Мы же, вслед за Ларошфуко, утверждавшим, что в несчастье друга, как бы дорог он ни был нашему сердцу, всегда есть нечто доставляющее нам удовольствие, осмелимся сказать, что в нравственных несовершенствах Мадлена было нечто весьма льстившее самолюбию его друга Пелюша и что Мадлен, раскаявшийся и добродетельный, каким бы хотел его видеть г-н Пелюш, стал бы после своего исправления менее интересным для владельца «Королевы цветов», чем Мадлен теперешний, как бы порочен он ни был.
Впрочем, мой долг правдивого историка вынуждает меня признать, что этот закоренелый грешник выказывал себя весьма покладистым человеком. Он со стоическим смирением переносил все упреки, которыми его другу было угодно осыпать его, когда, как уже говорилось, г-н Пелюш, впадая в пафос, пытался устрашить преступного Мадлена, напоминая о бледных призраках нищеты, болезней и смерти, которые, пошатываясь, надвигались, чтобы покарать его за скандалы. Тогда Мадлен униженно склонял голову и всегда приводил в свое оправдание один чрезвычайно странный довод, который не заслуживал бы быть упомянутым в повествовании, предназначенном изобразить превратности его жизни, если бы это повествование не должно было бы со всей добросовестностью представлено на суд нашего читателя.
По утверждению Мадлена, он так горячо любил свежий воздух, привольную жизнь, простую и непринужденную деревенскую обстановку, что рассматривал эту непреодолимую потребность покинуть Париж, охватывающую его по воскресеньям, как физическую и моральную необходимость найти забвение от несчастья быть обреченным вести городской образ жизни.
Однажды Мадлен предстал перед владельцем «Королевы цветов» в неурочное время.
Лицо торговца игрушками пылало такими яркими красками — хотя это и была пятница, то есть не только будний день для коммерсантов, но и день поста для христиан, — лицо Мадлена, повторяем, пылало такими яркими красками, его взгляд так сверкал, наклон шляпы так бросался в глаза, а его походка выдавала столь чрезмерное возбуждение, что г-н Пелюш, увидев друга в подобном состоянии, побледнел, но тут же опустил голову под полным упреков взглядом супруги.
Госпожа Атенаис Пелюш, урожденная Крессонье, внушала своему мужу нечто вроде того боязливого уважения, которое Юнона вызывала у Юпитера.
Мадлен открыл дверь с таким проворством, что зазвенели стекла, и, размахнувшись, закинул внутрь магазина шляпу; описав параболу, она разбила колпак масляного светильника, а упав, смяла букет фуксий, который г-жа Пелюш укладывала в картонную коробку; после подобного приветствия, вполне уместного в Шомьере и совершенно неподобающего в таком уважаемом магазине, как «Королева цветов», Мадлен немедленно принялся исполнять возле прилавка самые выразительные хореографические па из своего репертуара.
Госпожа Пелюш обеими руками закрыла свое красное от стыда лицо. Господин Пелюш, бледный от гнева, бросился на друга, схватил его в охапку и, упрекая его в том, что тот запачкал дотоле незапятнанные лепестки «Королевы цветов», попытался сдержать размашистые движения рук разнузданного танцора и парализовать беспорядочные взмахи его длинных ног.
Попытки г-на Пелюша унять Мадлена бесславно провалились; будучи выше и сильнее друга, Мадлен увлек его против воли в этот вихрь и заставил проделать вместе с ним все эти прыжки, которые должны были немало заинтересовать вольтижеров из роты Пелюша — те случайно проходили мимо и, привлеченные шумом и непривычным оживлением в магазине, заглянули в его дверь, оставшуюся приоткрытой.
Внезапно возбуждение Мадлена прошло и без всякого перехода он разрыдался, порывисто обнимая своего старого товарища с видом человека, охваченного глубокой скорбью и жаждущего дружеского участия.
Перед лицом этого неожиданного взрыва горя г-н Пелюш не знал, что и думать; он уронил руки вдоль тела и с грустью посмотрел на Мадлена, предположив, что торговца игрушками внезапно поразило безумие и что одно из множества несчастий, которые он предсказывал тому и которые гнев Божий держал занесенными над его головой, в конце концов обрушилось на его приятеля. От этой мысли г-н Пелюш едва не лишился чувств и, не осмеливаясь ни о чем расспрашивать друга, беспокойно огляделся вокруг, отыскивая какой-нибудь ориентир среди обуревавших его сомнений, луч света, способный выявить истину.
Мадлен, словно догадавшись о том, что происходило в уме торговца цветами, поспешил вывести его из этого замешательства. Рыдая, он поведал другу, что один из его дядей скончался и что это событие послужило ему одновременно источником самой горячей радости и самого искреннего горя. Он добавил, вытирая слезы и улыбаясь, подобно Авроре, сквозь затихающие рыдания, что покойный дядя сделал его своим единственным наследником; эта новость доставила торговцу игрушками столь сильное удовлетворение, что у него не хватило слов и, чтобы передать это чувство должным образом, ему пришлось прибегнуть к пантомиме.
Подобно Гаргантюа после кончины его супруги Бадбек и рождения его сына Пантагрюэля, Мадлен продолжал рыдать, рисуя трогательную картину превосходных качеств усопшего, и хохотать как безумный, перечисляя все удовольствия, радости и наслаждения, которые виделись ему на горизонте, когда он думал о шестидесяти тысячах франков, оставленных его дядей; они должны были помочь ему решить неразрешимую до тех пор материальную и нравственную проблему: вот почему его глаза одновременно увлажнялись слезами то томительного горя, то пьянящей радости.
Господин Пелюш, успокоившись насчет состояния рассудка Мадлена, слушал друга с важным и задумчивым видом.
Торговец цветами не мог пропустить представившуюся ему возможность выступить с высокопарным нравоучением. Он начал с милости Провидения, соблаговолившего остановить свой милосердный взгляд на грешнике, дабы тем самым побудить его к раскаянию, затем еще раз подробно перечислил все роковые случайности беспутной жизни и горячо поздравил друга с тем, что тому удалось избежать неотвратимо грозящего ему наказания. Наконец, когда его мысли приняли более определенное направление, г-н Пелюш стал намечать, как Мадлену следует употребить эти деньги, чудом свалившиеся на него с неба; с прозорливостью, присущей ему в отношении коммерции, он обрисовал, какой размах должен придать его друг своей торговле; он охватил взглядом все многочисленные операции по производству и продаже товара, не упустив самой незаметной подробности. В проникновенной же заключительной части, разрывая, подобно Калхасу, завесу будущего, он изобразил Мадлену картину ожидавшего его успеха, который непременно придет, если тот будет следовать советам своего друга; торговец цветами попытался дать приятелю почувствовать тайное наслаждение, которое испытывают, откладывая экю за экю, луидор за луидором, и гордость, которую испытывает негоциант, когда он, как говорят в задних комнатах лавок, становится обладателем своего «дела». Господин Пелюш раскрыл перед Мадленом блаженство от безошибочно проведенной описи товаров, постарался пробудить честолюбие друга, поведав о зависти и восхищении, с какими и собратья по ремеслу и все окружающие будут следить за его успехами. Он закончил тем, что пальцем указал счастливому наследнику, словно на сверкающую точку в пространстве, на кресло, которое ждет капитана гвардии — зимой в Тюильри, а летом в Сен-Клу — за столом конституционного монарха, на кресло, которое Мадлен когда-нибудь сможет, вероятно, занять подобно ему, Пелюшу, владельцу «Королевы цветов», уже трижды восседавшему в нем.