Шон не двинулся с места – он сидел у задней двери около стены. Он только крепче прижал к себе Тинкера, и пес коснулся его щеки холодным носом; отец сел на лошадь и уехал. Копыта простучали по дороге в Ледибург, а когда топот затих, Шон встал и неслышно вошел в дом. Он постоял у комнаты Гаррика, прислушался, потом тихо отворил дверь и вошел. Ада повернулась к нему; у нее было усталое лицо. Она выглядела гораздо старше своих тридцати пяти лет, но черные волосы, как всегда, были аккуратно убраны в тугой пучок на затылке, а одежда была свежей и чистой. Несмотря на усталость, она по-прежнему была очень красива. В ней были доброта и мягкость, которые не смогли уничтожить страдания и тревога. Она протянула к Шону руку; он подошел, встал рядом с ней и посмотрел на Гаррика. И понял, почему отец отправился за врачом. В комнату пришла смерть – сильная и холодная, она нависла над кроватью. Гаррик лежал совершенно неподвижно – лицо его пожелтело, глаза были закрыты, а губы потрескались и пересохли.
Горло Шона перехватило от сознания одиночества и вины, у него вырвались сухие рыдания, которые заставили его осесть на пол, спрятать лицо в коленях у Ады и заплакать. Он плакал как в последний раз в жизни, плакал, как плачет мужчина – каждое рыдание, полное боли, словно разрывало что-то у него внутри.
Уэйт Кортни вернулся из Ледибурга с врачом, и Шона опять выгнали из комнаты и закрыли дверь. Ночью он слышал какие-то звуки из комнаты Гаррика, негромкие голоса и шаги по желтому деревянному полу. Утром все закончилось. Кризис миновал, Гаррик остался жить, но его тело и разум так никогда и не оправились полностью от тяжелой травмы.
Прошла долгая неделя, прежде чем он смог самостоятельно есть. Первым делом ему понадобился брат. Гаррик мог говорить только шепотом, но спросил, где Шон. И Шон часами сидел с ним. Когда Гаррик засыпал, Шон уходил из его комнаты, брал удочку и с лающим рядом Тинкером убегал в вельд. [3] О глубине раскаяния Шона говорило то, что он мог так долго оставаться в комнате больного.
Но Шон чувствовал себя, как жеребенок на привязи – никто не знал, чего стоило ему тихо сидеть у постели Гаррика, когда тело горело и зудело от нерастраченной энергии, а мысли безостановочно метались.
Потом Шону пришла пора отправляться в школу. Он уехал утром в понедельник, еще затемно. Гаррик прислушивался к звукам, сопровождавшим его отъезд – ржанию лошадей на дороге, последним наставлениям Ады:
– Я положила под рубашки бутылочку с микстурой от кашля. Отдай фрейлейн, как только разберешь вещи. Она проследит, чтобы ты принимал ее при первых же признаках простуды.
– Да, ма.
– В маленькой сумке – шесть ночных сорочек, по одной на каждую ночь.
– Ночные сорочки носят девчонки, но я сделаю как ты говоришь, ма.
– Молодой человек! – Голос Уэйта. – Поторопись со своей овсянкой, нам пора выезжать, если я хочу попасть в город к семи часам.
– Можно мне попрощаться с Гарриком?
– Ты уже попрощался с ним вчера вечером. Он еще спит.
Гаррик открыл рот, чтобы крикнуть, но он знал, что его не услышат. Он лежал тихо и различал, как скрипят в столовой отодвигаемые от стола стулья, как шаги удаляются на веранду, потом раздались звуки прощания, и наконец под колесами экипажа захрустел гравий – коляска выехала на дорогу. После того как Шон с отцом укатили, в доме стало очень тихо.
После этого в бесцветном течении времени единственными яркими пятнами для Гаррика стали уик-энды. Он страстно ждал их, а после каждого уик-энда время тянулось бесконечно – особенно для него, маленького и больного. Ада и Уэйт до некоторой степени понимали, что он чувствует. Главным местом дома стала его комната – они принесли из гостиной два больших мягких кресла, поставили по обе стороны от кровати и проводили в них вечера.
Отец держал в зубах трубку, рядом с ним стоял бокал с бренди. Он строгал деревянную ногу и гулко смеялся. Ада шила, и оба старались развеселить Гаррика. Возможно, именно потому, что они пытались делать это сознательно, их преследовали неудачи. А может, невозможно было преодолеть разницу в возрасте и вернуться в мир юности. Всегда существует непонимание, преграда между взрослыми и тайным миром детства. Гаррик смеялся вместе с родными, они много разговаривали, но это было совсем не то, что с Шоном. Днем Аде приходилось заниматься большим хозяйством, а внимания Уэйта требовали пятнадцать тысяч акров земли и две тысячи голов скота. Для Гаррика это была пора одиночества. Если бы не книги, он бы не вынес этого. Он читал все, что давала ему Ада – Стивенсона, Свифта, Дефо, Диккенса и даже Шекспира. Большая часть прочитанного его не интересовала, но он читал жадно, опий печатного слова помогал ему прожить долгие дни до пятницы, когда Шон возвращался домой.
Зато уж когда Шон появлялся, по дому словно проносился сильный свежий ветер. Хлопали двери, лаяли собаки, бегали слуги, в коридорах слышались шаги. Больше всего шума создавал сам Шон, но не только он. С ним приезжали товарищи – ребята из его класса деревенской школы.
Они все признавали верховенство Шона с такой же готовностью, как Гаррик, и их повиновение обеспечивали не только кулаки Шона, но и его заразительный смех и ощущение возбуждения, которое всегда сопровождало его. Тем летом они приезжали в Тёнис-крааль группами, иногда по трое на спине одного пони – сидели, как ласточки на ограде. И к тому же их привлекала культя Гаррика.
Шон очень гордился ею.
– Вот здесь доктор зашивал, – говорил он, показывая на следы иглы в розовой плоти.
– Можно дотронуться?
– Не очень сильно, а то разорвется.
Никогда в жизни Гаррик раньше не был объектом такого внимания. Он улыбался, глядя широко раскрытыми глазами на кружок серьезных лиц.
– Как-то странно на ощупь. И горячая.
– А тебе больно?
– Как он перерубил кость? Топором?
– Нет. – Шон был единственным, кто мог ответить на такие технические вопросы. – Пилой, как полено.
И Шон показывал рукой, как это было.
Но даже эта увлекательная тема не могла надолго задержать их, и вскоре дети начинали ерзать.
– Эй, Шон, мы с Карлом нашли гнездо с птенцами. Хочешь взглянуть?
– Пошли ловить лягушек!
Гаррик в отчаянии вмешивался:
– Можете посмотреть мою коллекцию марок. Она здесь, в шкафу.
– Нет, мы уже видели ее на прошлой неделе. Лучше пойдем гулять!
В этот момент Ада, которая слушала разговор через открытую кухонную дверь, приносила еду. Кексустеры, [4] жаренные в меду, шоколадное печенье с мятой, арбузный конфитюр и с полдесятка других деликатесов.
Она знала, что теперь дети не уйдут, пока все не прикончат, знала также, что потом будут желудочные расстройства, но это было предпочтительнее, чем позволить Гаррику лежать одному и слушать, как дети убегают в холмы.
Уик-энды были короткими, пролетали стремительно, и для Гаррика начиналась новая бесконечная неделя. Всего их было восемь, восемь ужасных недель, прежде чем доктор Ван Роойен разрешил ему весь день сидеть на веранде.
Потом, неожиданно для Гаррика, появилась перспектива обрести подвижность. Нога, которую вырезал Уэйт, была почти готова – отец устроил кожаное гнездо, куда входила бы культя, и прибил его медными гвоздями с плоскими шляпками; работал он старательно, придавая форму коже и приспосабливая полоски, которые будут удерживать ногу на месте. Гаррик тем временем упражнялся на веранде – прыгал рядом с Адой, положив руку ей на плечо, лицо у него было сосредоточенное, а на щеках, давно не знавших солнца, отчетливо выделялись веснушки. Дважды в день Ада садилась на подушки перед стулом Гаррика и растирала культю метиловым спиртом, чтобы укрепить ее перед первым контактом с жесткой кожаной корзинкой.
– Как удивится старина Шон, правда? Когда увидит, как я хожу.
– Все удивятся, – соглашалась Ада. Она оторвала взгляд от ноги Гаррика и улыбнулась.