«Может, и на донышке, но есть еще порох в пороховницах, — мелькнуло у Мизинова. — Живучие, хорошие, старые полки… Есть у них какой-то «грибок», который ничем не вытравишь. И нам бы только один успех! И тогда опять все было бы забыто. Опять полк был бы не хуже, чем в четырнадцатом году!..»
Артподготовка шла полным ходом. Немецкие окопы были под обстрелом уже девять часов. Но тут в первую линию зашел дивизионный адъютант. Он пригласил Мизинова посмотреть на немцев в бинокли и первым высунулся из окопа. Только Мизинов хотел предостеречь его, как «бух!» — ударил немецкий снаряд прямо в бруствер над их головами. Оба только успели нырнуть. Это был плохой знак. Ведь при настоящей подготовке, после девяти часов пальбы, люди в обстреливаемых и уже полуразвалившихся окопах, те, кто еще цел, должны переставать понимать, где правая и где левая сторона, где верх и где низ… А у них наблюдают за противником, как ни в чем не бывало. И наблюдают неплохо.
И, как подтверждение этим мыслям, случилось неожиданное. Роли словно переменились. Без особого предупреждения немцы открыли по передовому участку русских такой артиллерийский огонь, что стало просто страшно. Окопы казались сплошным столбом черной земли двухсаженной высоты. Продолжалось это минут сорок. Позже Мизинов узнал, что за время бомбардировки соседний полк потерял сорок процентов состава и для атаки был заменен другим.
Скоро стало смеркаться. За ужином капитан позвал денщика Марьина, вологодского крестьянина-верзилу, и вручил ему конверт:
— Вот, Марьин, если со мной завтра что-нибудь случится, то ты мой гроб, наверное, повезешь в Петербург. Там опусти это письмо. Оно в Ярославль, моей матери. Жениться я за всей этой кутерьмой так и не сподобился… А теперь поцелуемся, пожелай нам победы, а мне Георгиевский крест!
— Так что желаю вам, ваше высокоблагородие, легкую рану. Тогда, может, в отпуск съездите…
Начавшаяся в шесть часов утра и продолжавшаяся беспрерывно целый день артиллерийская подготовка на фронте атаковавшей дивизии в девять часов вечера, за семь часов до атаки, вдруг совершенно неожиданно прекратилась.
Первые минуты никто не мог понять, в чем дело. Отменена атака? Стали звонить в штаб полка. Там тоже ничего не понимали. Передали, что неожиданно артиллерия получила приказание прекратить огонь. Через некоторое время объяснили, что прекратили стрельбу потому, что из-за темноты нельзя «вести наблюдение за попаданием», что при таких условиях «не стоит тратить снарядов»…
— А жизни наши тратить стоит? — ехидненько проворчал Суглобов. — Вздор это все! Отговорки для институток младшего возраста! Всякий военный званием выше унтера знает, что в позиционной войне хорошая артиллерия имеет все преимущества перед неприятелем. А у нас она хорошая! Да и как можно вести наблюдения за попаданиями, когда сразу палит шестьдесят пушек и над всей линией противника широченное облако пыли? Не то что отдельных попаданий, а вообще ничего не видно.
Все молчали, нехотя соглашаясь с Суглобовым.
— Вы правы, штабс-капитан, — согласился Мизинов. — Ну что, господа? Немцы теперь твердо знают, что час атаки, конечно, на рассвете. Все повреждения, хоть бы и самые маленькие, они за ночь починят. А если нашим пушкарям случайно посчастливилось подбить два-три вражеских пулемета, то на их места немцы поставят десять. Но самое главное — те их войска, которые просидели под обстрелом пятнадцать часов, просто будут отведены в тыл, а на их место из резерва поставят свеженькие, которые и встретят нас подобающим образом!
— Да, да! — вопил Суглобов. — Так к чему же тогда вся эта, с позволения сказать, «подготовка»? Лучше было бы уже совсем без нее… Тогда у нас остался бы, по крайней мере, шанс внезапности! А так вышла не подготовка атаки, а предупреждение врагу!
Офицеры не знали, что и подумать.
— А знаете что, господа! — вызвался молоденький прапорщик, одессит Немоляйко. — Чтобы нас не заподозрили в трусости, что мы спасаем наши шкуры, предлагаю выйти цепью, двадцать человек офицеров, и пойти в атаку, но одним, без солдат…
Мизинов долго молчал, попыхивая папиросой, потом поднялся и сказал:
— Ерунда, прапорщик! Если мы пойдем одни, по нас немцы стрелять не будут, и придем мы прямой дорогой в плен. В то же время отказываться идти в атаку мы не имеем права. Хорошенькую страничку впишем в полковую двухсотлетнюю историю! Неисполнение боевого приказа… Петр в гробу перевернется… Идти нужно с солдатами и умирать нужно с ними… Как это всегда делалось. А кто это устраивает, пусть их судит Бог и военная коллегия…
Вскоре по телефону из дивизии передали, что, нисходя к просьбам атакующих, артиллерии разрешено через каждую минуту поорудийно выпускать по одной шрапнели, дабы мешать немцам чинить разбитую проволоку.
Делать больше было нечего, все стали укладываться спать. Мизинов тоже пошел в свой блиндаж, приказав дежурной связи разбудить его в три часа, помолился, лег и заснул. Без двадцати минут три он проснулся сам и вышел из блиндажа. Было довольно прохладно. Ночь была звездная и лунная. Артиллерия продолжала свою стрельбу «по минутам». С немецкой стороны слышался еле внятный шум земляных работ и более явственно — удары деревянных молотков.
Людей батальонный не велел будить до самого последнего срока. Ничего нет хуже, как лишнее время томиться зря без дела. Сам он чувствовал себя, словно перед серьезным экзаменом, когда предмет знаешь плохо…
В половине четвертого рота была на ногах. Одеты в шинелях, но без ранцев. На головах фуражки.
Мизинов был тоже в шинели. На шее бинокль, на поясе полевая сумка и револьвер. Шашки большинство офицеров носили на войне только при представлениях начальству. Очень уж они были неудобны. Ни сесть, ни лечь быстро нельзя. На ходьбе попадают между ногами. Для пехоты устаревшее оружие, полагали многие.
Без десяти минут четыре весь батальон был выстроен. Часы накануне у всех офицеров и унтер-офицеров были выверены по минуте. В три часа пятьдесят пять минут обе полуроты второй роты были построены головами у ходов сообщения, которые вели во вторую параллель. Ходы очень извилистые и узкие, так что идти можно только цепочкой, в одну шеренгу.
В голове второй полуроты стал фельдфебель Ермаков, в голове первой с четырьмя людьми связи, стал Мизинов. Еще вечером он решил, что лично поведет бойцов в атаку. Сразу же за ним шел его старший связи, младший унтер-офицер Козлов, большой молодчина, по довоенной жизни развитой петербургский рабочий и отъявленный эсэр. Впрочем, на политические темы Мизинов никогда с ним не разговаривал.