– Как знал, што ты чаво-нибудь отчубучишь, – сказал Ивашка. – Прямо сердцем беду чуял…
По обеим сторонам улицы наросли сугробы – снег всю неделю валил не переставая. Сегодня заметно потеплело, и в высоте, пронизанной солнцем, реяли легкие, словно пух, снежинки. Медленно покачиваясь, они опускались на голову и плечи Калачева.
Поддерживаемый «сестрами», Аверьян впервые вышел из избы, спустился с крыльца. У него вдруг стеснило дыхание – пришлось прислониться плечом к плетню. Глядя на улицу, он чувствовал, как сильно бьется и замирает в груди сердце. На глаза навернулись слезы, но уже не от горя и тоски.
– Какое нынче число? – спросил Аверьян у «сестер», продолжая неотрывно смотреть на парящие в воздухе белые хлопья.
– Двадцатый годок ужо стукнул, – ответила тихо Акулина. – И Пасха минула, и Святки тожа.
– Об том и сам ведаю, – угрюмо пробубнил Калачев. – Хочу знать, какое нынче число.
Агафья и Акулина промолчали, да он и не настаивал на ответе.
Его душевное равновесие все еще не устоялось, в душе надолго поселился безотчетный страх. Как зверь беду, Аверьян чуял в глубине себя что-то неладное, и, охваченный тревогой, готов был бежать куда глаза глядят, чтобы затаиться в какой-нибудь норе. День и ночь он не переставал думать о своем убожестве. Не раз пытался представить свою будущую жизнь, но так и не смог, сознавая, что возврата к привычному у него нет. Жена, дети… А были ли они вообще?
После долгих гнетущих раздумий Аверьян решил: нужно взять себя в руки и смириться с судьбой. Прежде всего следовало изменить свое неприязненное отношение к Ивашке: Сафронов человек не простой – не мелочен, но мстителен, любит властвовать, тверд и принципиален.
Когда Ивашка и «сестры» уходили по вечерам «в гости», их подопечный чувствовал себя гораздо спокойнее. При их возвращении в душу его снова заползал страх – и остаток ночи проходил в тревоге.
Хозяин разговаривал во сне: выкрикивал то ли молитвы, то ли заклинания. Покой Аверьяна тогда и вовсе пропадал, а ночь делалась длинной, без конца и края. Казак ворочался с боку на бок в каком-то забытьи, засыпая лишь к утру.
Снился ему опять же Ивашка, стоявший у кровати в окровавленной рубахе: рукава закатаны выше локтей, в руке нож. Калачев испуганно вскрикивал, прижимался к стене, а Сафронов сдергивал с него одеяло и подносил лезвие ножа к его детородному органу…
…Стол уже накрыли к обеду – чугунок с супом, несколько вареных картофелин и свекла. Сидевший напротив Сафронов придирчиво осмотрел блюда, вздохнул и тяжело оперся локтями о поверхность стола. Затем, вытянув голову, еще раз взглянул на приготовленную пищу, взял ложку и, ни к кому конкретно не обращаясь, проговорил:
– Пора отсель в город подаваться. От эдакой жрачки зараз скоро ноги протянем.
Ивашка был не в духе. Сегодня с утра он беседовал с казаками станицы, и те предложили ему убраться вон подобру-поздорову. Уразумев, что спорить со станичниками неблагоразумно, Сафронов поспешил домой, точно пострадавший безвинно. В сердце его зародился панический ужас, лицо раскраснелось от безысходной ярости. Однако изменить что-либо не представлялось возможным.
«Поповские прихвостни», – вспомнил утро Сафронов, угрюмо жуя, не чувствуя вкуса. Он мысленно клял свою горькую судьбину и наказ станичников, который вынужден был исполнить, затем поднял тяжелый взгляд на Калачева, вяло мусолившего корку хлеба.
– Ты, – выкрикнул Ивашка, едва не задохнувшись от ярости. – Ты пошто аппетит мне портишь, варнак? Жри, как все мы, али из-за стола вон проваливай!
– Не нравлюся – не гляди, – спокойно ответствовал Аверьян. – Сам меня сюды приволок. Так вот таперя терпи завсегда с собою рядышком. Я ужо никуда с «посудины» вашенской без елды и яиц.
– Гляжу, поумнел ты, – натянуто улыбнулся Ивашка. – Што ж, нынче в нашей избе радеть будем! Коли своим себя ужо щитаешь, знать и к радениям приобчаться время пришло.
* * *
Вечером пожаловали четверо мужчин и две женщины. Аверьян угрюмо наблюдал за ними, не вставая с кровати.
Одна из вошедших скромно присела с отчужденным видом на табурет у окна. Вторая – худенькая, средних лет, осталась стоять у двери, будто дожидаясь приглашения.
Мужики сняли верхнюю одежду и опустились на лавку около печи. Самый старший из них – Стахей Губанов, седой как лунь, с безобразным шрамом на щеке – опустил голову, словно уйдя в свои тайные мысли. Слева от него привалился Савва Ржанухин – носатый, с обвисшим жирным подбородком и большим животом. Справа – Авдей Сучков. С виду Авдей был приятен: волосы совершенно седые, но лицо еще свежее, взгляд ясный, как у юноши. Четвертый, Тархей Прохоров, низенький, полный, сразу же прошел к столу, не дожидаясь приглашения, и занял табурет, чуть склонив набок лысую голову. Он смотрел на Аверьяна дружелюбно и даже сочувственно.
Усевшись за стол, Сафронов счел необходимым рассказать о встрече с казаками. Все, конечно, сразу же встревожились. Внешне Ивашка держался спокойно, но голос его дрожал, выдавая глубину несчастья. Никто не утешал хозяина, но все молча разделяли общее горе.
– Да-а-а, нелехкая нынче у нас жизняка, – изрек Стахей Губанов, когда Сафронов замолчал. – Путь наш теперя везде усыпан одними колючками.
– Но нихто силком не тянул нас на путь энтот, – покачал головой Тархей Прохоров. – Мы сами ево избрали зараз. Нет для нас теперя дороги в обрат с корабля нашева. И не потому, што мы канатами привязаны к судьбине своей, а потому, што навек теперя все мы вместе и заодно!
Наступила тягостная пауза. Первым ее нарушил Ивашка Сафронов:
– А ведь при Кондратии Селиванове [2] преподобном, как сказывали, наши голуби припеваючи жили! Много возжелавших было сокрушить душепагубнова змия оскоплением! Ведь Кондратий-то Евангелие назубок изучил и великим словом убеждения владел в свершенстве! А скоко люда богатова к нам оскопляться валом валило. Многие тады возжелали праведной жизни без греха совокупления и Царствия Небеснова!
– И порядок завидный был на корабле нашенском, – продолжил Савва. – Один голубь наследует все, што оставалося от другова, усопшева. Нихто нужды не испытывал. Нихто!
– И все одно наша мука всю жисть тянется, – возразил Авдей Сучков. – Завсегда власти вне закона нас выставляли. И терпеть приходилося как при старой власти, так и при нынешней. Ежели бы мы силы теряли и терпение, то веру бы зараз и профукали. Отступниками стали бы. Вот и щас одно нам остается, голуби, – сохранить веру и терпенье! Наше Царство ешо впереди, а покудова не падай духом и невзгодам не поддавайся!
Скопцы долго сидели в тот вечер, уныло рассуждая о былом величии и о невзгодах «теперяшних». Потом Сафронов, несколько воспрявший от присутствия единоверцев, поднялся из-за стола: