Увидев Луцкого, он слабо улыбнулся и тихо произнес:
— В одной старинной книге сказано: «Человек приходит в мир со сжатыми ладонями и как бы говорит: весь мир мой, а уходит из него с открытыми ладонями и как бы говорит: смотрите, ничего не беру с собой».
Старик слабо шевельнул руками, повернув ладони кверху, и попросил Луцкого подойти поближе.
— Саша, — сказал он прерывисто, — чувствую я, что умру… — И, отвергая готовое сорваться с уст Луцкого возражение, чуть приподняв правую руку, добавил: — И, наверное, очень скоро. Никого у меня нет. Поэтому возьми после смерти моей все, что у меня останется. По каторжному положению твоему, радетели наши дом тебе не дадут и имущество, кое в избе у меня находится, взять не разрешат, но остаются, кроме этого, деньги. Что-то около полутора тысяч рублей ассигнациями. Они спрятаны в железном сундучке под крайней половицей у той стены. Там же лежит тетрадь. Дневник не дневник, так… кое-что из моей жизни. Возьми и ее, захочешь — прочтешь на досуге. Есть там и еще парочка презанятных тетрадок.
Вечером 15 апреля 1830 года в больнице Нерчинских горных заводов умер Иван Алексеев Устюжанинов, бывший канцелярист бергконторы, которого все почему-то считали отставным солдатом, поповский сын, семидесяти одного года от роду, присланный на житье в завод лет сорок назад, когда на престоле российском обреталась еще бабка нынешнего государя — Екатерина. Никто в поселке уже и не помнил, за что про что прислали в Зерентуй Устюжанинова. Помнили только, что с самого начала стал он рассказывать бог весть какие занятные байки и потому сразу же прослыл человеком не серьезным и болтливым. Однако, когда сказали ему об этом, то он обиделся, неправоты своей не признал и продолжал рассказывать о себе такие чудеса, что бывалые люди и те только руками разводили от изумления. А так как никто его россказням не верил, а он, невзирая ни на что, продолжал твердить одно и то же, то и вышла вскоре меж Устюжаниновым и зерентуйскими обывателями баталия, и в оной баталии Иван Устюжанинов потерпел изрядную конфузию: сначала с ним почти все почтенные люди перестали водить компанию, а потом и вовсе стали почитать его за юродивого. Устюжанинов же, кроме того, что оказался изрядным лжецом, выказал еще и гордость сатанинскую, решительно отвернувшись от зерентуйского общества. И, как потом говорили, даже в смерти его видна была справедливая десница господня. Умер он, как подобает гордецу и грешнику, без причастия и покаяния, так как местный священник и дьячок в этот момент спали, напившись до полной потери разума. На дворе был мороз, и ехать за четырнадцать верст за соседним попом, конечно же, никто не захотел.
За гробом его шел одноногий и одноглазый больничный служитель Мокей, ровесник умершего, да никому не известный каторжник, которого покойный приютил у себя за две недели до смерти.
Из-за того, что земля на кладбище еще не успела оттаять, крест на могиле врыт был неглубоко. По весне он скособочился и вскоре упал. Через несколько лет никто бы уже но мог показать, где похоронен Иван Устюжанинов — поповский сын, отставной канцелярист бергконторы.
Иногда только больничный служитель старик Мокей, вспомнив усопшего, приговаривал: «Чудной был Иван-от. Царствие ему небесное. Думаю, все ж люди правду говорили: не в своем уме был покойничек. „Я, говорит, прынц. Наследный, говорит, прынц мальгашского королевства“. И перед смертью незадолго то же самое повторял. Надо быть, истинно не в своем уме был. Царствие ему небесное».
Этим же летом, зашив деньги в подкладку оставшейся от старика солдатской куртки, Луцкий бежал из Зерентуя. Он захватил с собою тетради, которые Устюжанинов хранил в сундучке, и лежавший вместе с ними синий бархатный конверт.
Осенью Луцкого поймали. Урядник отобрал у него остаток денег, оставив арестанту тетради и конверт. За побег Луцкому дали шестнадцать плетей и, доставив обратно в Зерентуйский рудник, приковали цепями к тачке…
Ночами, лежа без сна на тонком соломенном тюфячке, постеленном на полу арестантского барака, он слушал, как хрипели и стонали во сне, звеня кандалами и скрипя зубами, забывшиеся в беспокойном сне, случайные его товарищи по неволе.
«Слушай… „ — перекликались за стеной барака часовые. Звезды, холодные, как глаза императора Николая, и далекие, как воля, равнодушно смотрели в забранное решеткой окно. И временами Луцкому казалось, что звезды говорят ему: «Миллионы лет смотрим мы на землю. Мы видели ее, когда тебя не было, и будем глядеть на нее, когда и сама память о тебе давно исчезнет. Ты — лишь крохотная пылинка на лице земли. И разве сможешь ты совершить что-либо, если ты даже не в силах оторваться от тачки, к которой тебя приковали. Ты — ничтожен, и удел твой — смирение“.
Тогда Луцкий плотно закрывал глаза. Он мысленно перелистывал страницы коричневой тетради и, вспоминая то, чем в тетради было написано, чувствовал, как на сердце становится легче и надежда поселяется в его измученной и изверившейся душе.
Потому что люди, о которых было написано в коричневой тетради, не раз попадали в такие передряги и переплеты, по сравнению с которыми несчастья, обрушившиеся на Луцкого, были далеко не самыми страшными. Но никогда не теряли они надежды — даже когда им угрожала, казалось бы, неминуемая смерть. Они не вешали головы, а, назло всем и вопреки всему, шли вперед — через бури и сражения. И путь их был труден, ох как труден, но они не искали другого, более легкого пути, потому что знали, что только тернии и крутизна — дорога богов.
И Луцкий засыпал, почти наверное зная, что новый день принесет ему наконец долгожданное освобождение.
несколько напоминающее рекламный фильм, из которого читатель узнает о том, на какой бумаге писали двести лет назад, о неизвестном поэте, оставившем печальные стихи, а также о том, в чем хранят воду на острове Формоза, и о других фактах, пока еще не связанных между собой
Мой отпуск кончался в последних числах августа. Однако уже в самом начале месяца мною овладело беспокойство. Все чаще и чаще вспоминал я нашу школу, учителей и ребят. Каждый знает, как много дел оказывается у учителя, если к тому же он еще и классный руководитель, когда летние каникулы на исходе.
Что ни день, беспокойство становилось все сильнее, отдыха явно не получалось. Я взял билет на самолет двумя неделями раньше, чем предполагал сначала, и через несколько часов был дома. Не буду рассказывать о встрече с домашними, о делах, сразу же обрушившихся на меня. Расскажу лишь об одном эпизоде, которому я по приезде не придал особого значения, но который вскоре сильно изменил ход моей прежней жизни и в течение двух лет заставил заниматься делом настолько же увлекательным, насколько и трудным.