Молчание сделалось почти ощутимым.
– Но… крайне же неудобно…
– Не то слово.
Повисла такая глубокая пауза, перед которой бледнело безмолвие отцов-пустынников.
– Вот где корни бедствий. – После длительного размышления произнес император. Нравственный разврат предваряет политический.
Бенкендорф сокрушенно вздохнул. Плоды закрытого воспитания! Едва Николай вывернулся из-под каблука матери, его приняла в нежные объятия жена. Он уже стал отцом, не успев задаться половиной вопросов, которые составляли сущность прыщавого юношеского интереса самого Шурки.
– В гарнизонах этого полно, – буднично бросил генерал. – Особенно по отдаленным местам, где почти нет женщин. Да и в столице, пожалуй, не меньше.
Мимо них по набережной промаршировали кадеты Артиллерийского корпуса, лихо, с посвистом, выпевая «Журавель», любимую дразнилку всех полков, где каждый хвалил себя и глумился над «противником»:
Кавалергарды дураки,
Подпирают потолки! —
рявкал запевала.
Жура, жура, жура мой!
Журавушка молодой! —
подтягивала вся рота.
– Помните, как начинается?
– «А вот полк Преображенский, тот, что чешется по-женски», – рассмеялся император.
– Вы полагали, они только кудри на дамский лад завивают?
Открытие было жестоким.
– Ничего больше не хочу знать! – взвыл Никс.
Как угодно. Реальность от этого не изменится. Александр Христофорович уставился на мокрый, испещренный желтыми дорожками лошадиной мочи снег. Неужели не нашлось людей, способных объяснить его августейшему спутнику самые элементарные вещи еще до тридцатилетия?! Обычно это забота старших братьев… Братьев. Генерал запоздало прозрел. Кроме Александра и Константина, от кого бы человек с таким замкнутым, властным характером принял пояснения?
– Возможно, я невольно оскорбил вас неуместным любопытством, – не без усилия проговорил государь. – Извините меня.
Бенкендорф пожал плечами – мол, все в порядке. А сам продолжал смотреть на снег. У кого в его время не было романа с товарищем? Потом все одумались. Остепенились. Но иная заноза болит даже после того, как вынута.
* * *
Таганрог.Князь Петр Михайлович Волконский осторожно, боком протиснулся в комнату государыни. При его росте и нарочитом дородстве в плечах двери жалкого таганрогского домика казались узки, а голова вечно задевала где за потолок, где за притолоку.
Елизавета Алексеевна не повернулась. Трудно было сказать, слышала ли она шорох и смущенное сопение за спиной. В присутствии этой хрупкой, не от мира сего женщины Петрохану всегда становилось неловко своей грузной, геркулесовой фигуры, густого баса, слоновьего топота. Казалось, он может взять высохшую, как роза в альбоме, императрицу и посадить себе на ладонь.
За последние дни она очень сдала. Прошлой осенью ехала на юг не то лечиться, не то умирать. А похоронила мужа. Ей не хватило сил тронуться вслед за гробом Александра в Петербург. Свита опасалась худшего и застыла в ожидании бог весть каких новостей. При несчастной государыне оставалось так мало близких, что их можно было пересчитать по пальцам. Все кинулись в столицу, к новой власти. Из крупных сановников, сопровождавших покойного царя в Таганрог, на море застрял один Петрохан. Может быть, потому что уже не был крупным сановником и не спешил выслужиться. После смерти покойного благодетеля его карьера закончилась. Впрочем, она закончилась еще раньше, когда Ангел прогнал старого друга с должности начальника Главного штаба. Теперь он – вольная птица. Только организует похороны, устроит дела бедной Елизаветы Алексеевны. Нельзя же ее бросить…
– Дорогой друг, вас все оставили? – Улыбка несчастной государыни была как солнце в апреле: то спрячется, то проглянет, но вечно в слезах. И вся она, бесплотная, нездешняя, точно принадлежала другому миру. А когда-то ее называли самой красивой из русских императриц. Психеей.
– Вашему величеству ведомо, что в Петербурге возмущение. – Петрохан преклонил колени. – Дела службы призвали моих товарищей в столицу.
Все, все уехали. И генерал-адъютант Чернышев, и новый начальник Главного штаба Дибич, и добрейший князь Голицын. Каждому из них было что сказать молодому самодержцу. Только Волконский, как старый пес у порога дома, дожидался смерти хозяев и намеревался околеть на их могиле. Он с ног сбился, отыскивая в глуши бархат, золотые кисти, черный креп, телеги и годных лошадей. Хватись чего, негде взять!
– Как, однако, Александр бывал неделикатен, – прошептала Елизавета Алексеевна, поднимая глаза к портрету мужа. Она сидела в угловой комнате с видом на море. На круглом столике возле нее стояла ваза с маками и незабудками. Рядом – белый платок с рябью коричневатых капелек крови – ее величество кашляла все сильнее. – Вообще он тонко чувствовал настроение людей, но иногда как бы заставлял себя не замечать, что у окружающих есть сердце. Вам, наверное, трудно было встретиться с Дибичем?
Волконский пожал саженными плечами.
– Я всегда сопровождал его величество в поездках и благодарен, что в последнюю он не отправился без меня.
– Вы верный друг. – Елизавета Алексеевна кивнула. – Когда мне разрешено тронуться в путь?
– К середине месяца дороги устоятся и воздух прогреется градусов до восемнадцати…
– Мне кажется, я не доживу, – с тоской молвила женщина. – Ах, почему Господь не дал мне сил последовать за гробом?
– Помилуйте, ваше величество, – искренне возмутился князь. – В декабре вы были так слабы… Путь за катафалком убил бы вас.
Императрица тихо рассмеялась.
– Какое это имеет значение? Одному Богу известно, кто и что я теперь. Вы слыхали, что в народе меня называют сиротой?
Всем чужая в императорской семье Елизавета и при муже не пользовалась особым почтением. Жила замкнуто. Почти все содержание из казны отдавала на благотворительность. Теперь бедняжка сомневалась, не вытеснят ли ее вовсе из дворца.
– Вам не о чем беспокоиться, – мягко пророкотал Петрохан. – Я принес письмо государя.
– Ко мне?
Волконский покачал головой.
– Ко мне. Прочтите и вы все поймете.
Вдова с некоторым недоверием взяла листок. Она не любила Никса, потому что лучше других видела: этот честолюбец с восемнадцатого года думал только о власти. Боялся и хотел ее. Как мальчик хочет женщину. Не решается и рукоблудит в темноте. А на людях делает невинные глаза.
«Дорогой Петр Михайлович. – Строки не были ровными. Корреспондент волновался и спешил. – Касательно заданных Вами вопросов о нынешнем положении ее величества, я хочу все оставить по-старому. Без изменений ее домашнего обихода. О чем уже указы подписаны. Вместо 250 тысяч, положенных августейшей вдове, за ней останется миллион. Ораниенбаум и Каменный остров суть ее наследственные владения. А Царское Село до конца дней в полном ее распоряжении. Об этом ей не пишу, ибо не знаю и не умею как».