— К чему шпага? — просто спросил монах. — Чтобы доказать, что вы не хотите подниматься, граф, достаточно только остаться на своем месте.
— Совет вашего преподобия очень хорош, — сказал Кастельмелор с видимым замешательством. — Позвольте мне продолжать чтение.
Описание инфанта и королевы вызвало улыбку на губах фаворита; но эта улыбка исчезла, когда он дошел до места, касавшегося монаха.
Кастельмелор несколько раз внимательно перечитал его.
— Я думаю, — сказал он наконец, — что это место касается вашего преподобия?
— Вы не ошибаетесь, сеньор.
— Это странно. А могу я узнать, по какому случаю это послание попало в ваши руки?
— Это произошло совсем не случайно.
— Довольно уклончивых ответов, сеньор монах! — грубо сказал Кастельмелор. — Я вам в свою очередь скажу, что у меня нет времени. Угодно вам сказать, какими средствами досталось вам это письмо?
— Нет, — отвечал монах.
— Как вам угодно, но взамен данного мне вами совета, позвольте мне дать вам такой же. Вот он: мы живем в такое время, когда ряса — плохая защита.
— Я это знаю.
— Капюшон может скрыть лицо, но для защиты жизни, которой угрожает опасность…
— Против одного человека, — перебил монах, — достаточно сильной руки и испытанного оружия: у меня есть и то, и другое. Против партии… Молите Бога, сеньор граф, чтобы вам не пришлось бороться против меня.
Кастельмелор встал. Невольно побежденный спокойствием монаха, он хотел скрыть свое волнение под искусственной насмешливостью.
— Ну, — сказал он, — я постараюсь не нападать на ваше преподобие. Послание милорда дает мне достаточное понятие о ваших талантах. Англичанин полагает вас способным возмутить Лиссабон.
— Время идет, — продолжал монах, — и мне сегодня надо сделать еще не одно дело. Я вас предупредил, сеньор, потому что в вашем сердце, снедаемом честолюбием, есть остаток чувства, похожего на патриотизм. Вы Суза! Вы изменили бы своей собственной крови, если бы не ненавидели Англию. Впрочем, если бы дело шло об одной Португалии, то я ничего бы не сказал, будучи уверен, что вы меня не выслушаете, но дело касается также и вас, и, защищая себя, вы защищаете Португалию. Я рассчитывал на ваш эгоизм, а не на ваше великодушие. Спаси вас Бог!
Монах вдруг направился к двери.
Сначала Кастельмелор не двинулся, пораженный этим неожиданным уходом, но когда монах переступал порог, он бросился за ним и схватил его за руку.
— Ваше преподобие, надеюсь, уделите мне еще минуту, — проговорил он, сдерживая ярость. — Я могу выслушивать советы, даже когда я их не спрашивал, но оскорбления! Вы вошли в мой дом с письмом англичанина, в котором он указывает на вас, как на своего сообщника и слугу Англии. После этого вы еще осмеливаетесь возвышать голос и произносить оскорбления!.. Разве вы забыли, что после короля я первое лицо в государстве и что одного моего жеста достаточно чтобы уничтожить вас?
— Я ничего не забыл, — с презрительной холодностью отвечал монах. — Вы сын Жуана Сузы, который был отважный человек и добрый подданный короля. Но с высоты неба Жуан Суза отрекся от вас, потому что вы клятвопреступник, потому что вы предатель и, может быть, будете убийцей!
Лицо графа покрылось страшной бледностью, на его конвульсивно дергающихся губах показалась пена.
— Ты лжешь! — возмутился он, хватаясь за шпагу. Монах оперся спиной на дверь, из-за которой послышались взрывы смеха придворных.
— Защищайся! — вскричал Кастельмелор в каком-то безумии. — Ты мне говорил, что у тебя есть оружие. Защищайся!
Смех придворных слышался все ближе.
— Вы хотите видеть все мое оружие, сеньор граф? — спросил монах насмешливым тоном. — У меня его много.
— Торопись, а не то, клянусь дьяволом, я приколю тебя к этой двери.
Движением быстрее молнии монах, обернув руку своей рясой, схватил шпагу Кастельмелора за клинок и сломал ее, другой рукой он сбил графа с ног.
— Вот одно из моих оружий, — сказал он, приставив к горлу графа маленький кастильский кинжал, который, как мы видели, он взял с собой, — это самое плохое.
Затем, вместо того чтобы ударить, он поднялся и открыл все створки дверей. Кастельмелор, стоя на одном колене, очутился вдруг перед дюжиной смеявшихся и разговаривавших на галерее придворных.
— Это что такое? — закричали они со смехом.
Монах обернулся к Кастельмелору и три раза осенил его знамением креста.
— Вот мое другое оружие, граф, — прошептал он, — это самое лучшее.
Затем он торжественным голосом произнес латинские слова благословения.
Кастельмелор, дрожа от ярости, был как бы пригвожден к земле. Прежде, чем он пришел в себя настолько, чтобы произнести хоть одно слово или двинуться с места, монах вышел так же, как и вошел: медленным шагом и высоко подняв голову.
Глава XXII. ФРАНЦУЗСКИЙ ДВОР
Изабелла Немур-Савойская происходила из царственного Савойского дома и приходилась родней Бурбонам через двух своих дядей, де Вандома и де Бофора.
Ей было восемнадцать лет, когда ее руки просили для короля Альфонса Португальского, через посредство маркиза де Санда.
Это было в самую блестящую для Франции эпоху царствования Людовика XIV.
Версальский двор служил образцом роскоши и великолепия, славился в завидовавшей ему Европе своими бессмертными знаменитостями, своими невиданными в истории красавицами. Все в нем было велико, роскошно, несравненно; это было время таких полководцев, как Тюреннь и Конде, таких поэтов, как Расин и Мольер, таких художников, как Миньяр и Лебрен, таких женщин, как Севинье и Ла-Вальер. С кафедры парижской Богоматери раздавался вдохновенный голос Босюэ. Люлли перекладывал на музыку стихи Кино, рука Ле-Нотра рисовала волшебные картины Версаля. И все эти полководцы, поэты, женщины и артисты составляли блестящий ореол около главного светила — короля. Король был душой всего общества, он был жизнь и свет, все великие люди его царствования были как бы отблеском его собственного величия.
Он был каким-то полубогом, историю которого должны были писать поэты.
Его любовь была, как любовь Юпитера. Женщины, которых он любил один день, запирались в монастырь, чтобы жить воспоминанием.
Все пели ему хвалебные гимны, и весь свет вздрогнул от изумления, когда один священник осмелился сказать ему с кафедры: «Один Бог велик!»
Франция была спокойна. Фронда[3] рассеялась от взгляда Людовика, как туман от лучей солнца. Воспоминание об этой комитрагической, гражданской войне жило только в сердцах некоторых бывалых и недовольных, похоронивших себя в своих старых феодальных замках. При дворе всякая злоба исчезла, потому что властелин простил.