Юный шотландец так изменился за последнее время, что трудно было рассчитывать на его великодушие; она была уверена, что Джемс не допустит никакого насилия в своем присутствии, но, по-видимому, все дело это передаст опекунам, и те, конечно, не дойдут при нем до возмутительной крайности. Во всяком случае, она не желала, до поры, до времени, терять своего достоинства и просить о защите кого бы то ни было, кроме короля Генриха.
Выбрав удобное время, она обратилась к английскому королю со словами:
– Всю надежду свою я возлагаю на Бога и на вас, монсеньор!
На что тот ответил:
– К несчастью, я не имею права вмешиваться в ваши дела, сударыня, но до тех пор, пока вы будете находиться под моим кровом, я не допущу против вас никакого насилия!
В Генрихе за последнее время произошла страшная перемена: прежняя энергия, работоспособность и проницательность его исчезли. В прежние времена он был действительно королем своего народа, исполняя в то же время должность первого министра, главнокомандующего и государственного секретаря, отдавая приказания с твердостью, точностью и неимоверной быстротой. Но теперь, заболев той ужасной болезнью, что должна была свести его в могилу, он не хотел признавать свою слабость и передать в другие руки тяжелую обязанность управления двумя государствами, и работал без устали, хотя работа эта ни на шаг не продвинулась бы без помощи его брата, постоянно с пренебрежением отстраняемого им. Но Джон де Бедфорд не обращал внимания на эти выходки; он видел страшное утомление и слабость, овладевавшие братом во время его занятий, и постоянно был наготове помочь ему; а так как их стиль и почерк были совершенно похожи, то он мог исполнить то, на что другой никогда не осмелился бы. Сколько раз Генрих, сделавшийся невыносимо раздражительным за последнее время, осыпал его укорами за непрошеные услуги! Но Джон слишком любил его, чтобы придавать этому малейшее значение, и своим тактом и умением с каждым днем добивался все большего и большего доверия Генриха.
Если бы только король сознавал свою болезнь, тогда, по крайней мере, приближенные его могли бы питать некоторую надежду на его выздоровление; но Генрих выходил из себя при малейшем поползновении кого-либо ухаживать за ним, и хотя время от времени приказывал своему камердинеру делать ему кровопускания, все же заверял всех, что чувствует себя здоровым, и винил в своей слабости то жару, то беспокойства, то утомительные пиршества, – одним словом все, на что в былые времена не обращал ни малейшего внимания.
Бедфорд несколько раз пытался уговорить Екатерину сократить празднества, так утомляющие ее мужа, но та относила слова деверя только к желанию помешать ей блистать в родном городе, и жаловалась Генриху, говоря, что Бедфорд завидует их успеху, и навлекала тем на Джона укоризны брата.
Однажды, во время очередного пира, порядок этикета несколько изменился, и Бедфорду пришлось быть кавалером Эклермонды; та очень обрадовалась этому, потому что ухаживания Малькольма сильно надоедали ей. Гром оркестра раздавался над их головами, что позволяло им, не стесняясь, разговаривать между собой. Эклермонда с воодушевлением говорила о страшной нищете столицы, о чем Бедфорд часто совещался с ней, пока еще не был поглощен государственными делами.
К вечеру король впал в дремоту, – праздник подходил к концу, и гром музыки раздавался еще с большей силой.
– Сударыня, – сказал Бедфорд, обращаясь к Эклермонде, – я с нетерпением выжидал удобного случая объясниться с вами. Вас преследуют. Пожалуйста, не считайте меня в числе ваших притеснителей, но если вы будете когда-нибудь в безвыходном положении, то во мне вы найдете преданного человека, более способного уважать и ценить вас, чем тот шотландский неуч.
– Как, сир! – вскричала Эклермонда, озадаченная словами Бедфорда, явного противника женщин.
– Не спешите с ответом, – сказал Джон, – я считал вас предназначенной Богу, и потому подобная мысль никогда не западала мне в голову; но увидев, что вас силой хотят отдать этому глупому мальчишке, я не мог воздержаться от желания всеми силами противодействовать такому возмутительному насилию. Я без труда могу получить разрешение своего брата, и, если мне будет позволено любить вас, то это будет любовь сердца, до того ни разу еще не бившегося ни для одной женщины!
Он говорил шепотом, но твердо и решительно, без всякого видимого признака волнения, и только при последних словах голос его задрожал, и тонкие ноздри слегка раздулись; потом он помолчал с минуту, приходя в себя.
– Не торопитесь с ответом, – прибавил он, – у вас есть время; если совесть ваша решит, что вы свободны располагать вашей рукой, и если на то будет Божье соизволение, я чувствую в себе силу преодолеть все препятствия и предохранить вас от всякой опасности.
Какое приятное впечатление произвели эти слова на одинокое сердце, столь долго принужденное вести отчаянную борьбу! Теперь только сознавала она все, что могла дать ей жизнь, – эту покровительственную нежность, это полное доверие, эту чистую и бескорыстную привязанность, расточаемые Генрихом эгоистичной Екатерине, она сумела бы оценить в Джоне и воздать ему той же монетой. Грубый Бомонд и ребячливый Малькольм возбуждали в ней только жалость и отвращение. В сравнении с ними, конечно, монастырь был настоящим блаженством; но Бедфорд, храбрый и великодушный Бедфорд открывал перед ней совершенно неизвестный ей дотоле мир, – в мире этом она предвкушала все, способное удовлетворить женщину с чистым сердцем и возвышенной душой. И какое удовольствие сознавать, что она первая возбудила такие чувства в избранной натуре!
Не положение в свете Джона увлекало молодую девушку, нет, – родом она была ни чуть не ниже его, – но благородство его характера, прямота и безупречность всех его действий; достоинства эти она ни в ком еще не встречала, живя в грубой, чувственной и роскошной Бургундии. Подобно Малькольму, вообразившему, что только в одном монастыре можно укрыться от грубости и варварства, господствовавших в Шотландии, Эклермонда никогда не подозревала, чтобы в свете можно найти такую чистоту нравов и глубокую религиозность. При дворе Генриха V они оба переменили свое мнение, и убедились, что свет был далеко не так дурен, как это воображали они в своей неопытности.
После объяснения Джона, монастырь открывал ей перспективу темной, грустной, безотрадной жизни, тогда как жизнь с любимым существом, заботы о его счастье и спокойствии показались ей верхом блаженства. Терпение, с каким Бедфорд, не глядя на нее, ждал ее ответа, само это терпение не было ли признаком его деликатности и бесконечной доброты по отношению к ней?