– Твое поведение низко! – Софи была удивлена, что на нее не обращают внимания.
– Ты хочешь, чтобы меня все-таки сослали в Сибирь?
Госпожа Киселева взялась рукой за горло.
– По крайней мере, я смогла бы тебя уважать!
– А теперь приходится терпеть?
Его колючий, враждебный тон был настолько непривычен, что Софья Константиновна села на диван, разглядывая супруга, точно впервые видела. Она так привыкла к смиренному непротивлению, к внутренней подавленности благоверного, что совсем забыла: играет с огнем. Русские – рабы и насильники. Такова их сущность. И в нем, в Поле, этого достаточно, чтобы затушить самые пламенные, самые высокие стремления. Молодой женщине сделалось больно. Она полюбила человека несвободного. И как бы ни пылало ее сердце, никто не в силах подарить ему вольность, которой он боится, бежит и не хочет.
– Я все равно поеду в Петербург. – Софья повернула к мужу сухие, без слез глаза. – Расскажу представителям держав то, что было в этих бумагах.
Генерал пожал плечами. Без документов ее миссия лишена смысла.
– Полагаешь, я посажу тебя под арест? Это было бы доказательством моего неравнодушия.
Санкт-Петербург. Невский проспект. Дом Сперанского.– Но, Боже мой, что же вы станете делать, коли за вами придут?
Елизавета Михайловна робко приблизилась к столу. Она была дочерью самого знаменитого русского реформатора, его имя открыло бы ей двери в любой европейский салон. Но дома после 14 декабря от всех гостиных им было отказано. Великое дело – репутация! Не нужно никакого дознания, чтобы забрать отца в крепость!
Сам Михайло Михайлович чувствовал себя скверно – сидел в вольтеровском кресле, завернувшись шотландским пледом, и отказывался писать. Что с ним случалось не часто. Бумага сама по себе – ее голубоватая гладь, ребрышки водяных знаков, золотой обрез – возбуждала старика особым, одним чиновникам высокого полета ведомым образом. Как юноша спешит на свидание с возлюбленной, как он нетерпелив и томен, прикасаясь к ее шелковистой коже, как несдержан, срывая стыдливый наряд и проникая меж плотных лепестков розы, как упоен, сломив последнюю преграду, – так бывает заинтригован человек пера при виде стопы гербовой бумаги. Что-то еще будет написано на ней, что нарисовано? Поэма о русалке, дивный профиль в завитках, схема преобразования Департамента государственных имуществ…
Тайны будущего чистая бумага хранит свято.
– И чего ты всполошилась, глупая? – Михайло Михайлович поманил дочь к себе. – Велика важность, арестуют. Наденут колодки и поведут, да им цена два с полтиной, чего бояться?
Елизавета Михайловна опустилась на пол и обняла колени отца.
– Сказывают, государь об вас Карамзину отозвался неласково. Около меня, говорил, русского царя, нет ни одного человека, который умел бы толком составить манифест на родном языке. Кроме Сперанского, а его не сегодня завтра увезут в Петропавловку!
Отец потрепал ее по макушке.
– Обо мне Карамзину, мне о Карамзине. Такое его государево место. Прежний, во всяком случае, поступал именно так. А нынешний, думаю, – переиздание, дополненное и ухудшенное.
– Но вы же совсем иное говорили 13 декабря, как вернулись из Совета! – всплеснула руками молодая дама.
– То при людях, – вздохнул старик. Впрочем, какой старик? Ему пятьдесят три и очень хочется работать.
13-го утром, войдя в кабинет, отец потребовал от Лизы снять траур.
– Разве государь приехал? – удивилась молодая дама. – Из Варшавы?
– Государь здесь, – веско подчеркнул сановник. – Решение принято.
– Николай? Не правда ли? – Мигом оживилась дочь. – Не знаю, как мужчины, а все дамы будут за него!
О, эти балы в Аничковом дворце, они кому угодно вскружат голову!
– Хорошенькая у него защита! – рассмеялся Гавриил Батеньков, переписывавший за особым столиком бумаги Сибирского комитета. Он служил при Сперанском еще со времен генерал-губернаторства, был привезен им в Петербург и часто подвизался в роли секретаря. – Чепчиками вы ружья собираетесь закидывать или подвязками пушки затыкать?
Какие ружья? Какие пушки? Тогда Елизавета Михайловна даже не обратила внимания. Почла мелкой ревностью нищего провинциала к самому желанному кавалеру Петербурга. Но теперь, когда Батеньков, Рылеев, Муравьев, Трубецкой, Бестужевы были арестованы, она задавалась вопросом, мог ли отец не знать о готовящихся ужасах? Мог ли Габриэль, живя в их доме и почитая сибирского начальника за второго родителя, не поделиться с ним?
Ах, если бы она одна мучилась подобными сомнениями! Но те же мысли, должно быть, приходили в головы следователям!
Отец ждал. Ждал и безмолвствовал. Тихо перенося новые подозрения и новую, вот-вот готовую разразиться немилость. Девять лет он провел в ссылке. Не беда, что с 1816 года губернаторствовал в Пензе, а с 1819-го в Сибири. Разве то не была опала? Удаление от власти. Ведь у нас только тогда и расположены трудиться, когда в руках единственная в мире сила – сам венценосец. Остальное – не в счет.
Сперанский вернулся. Стоял сухой жаркий июнь 1821 года. Государь несколько раз откладывал встречу. Выдерживал на расстоянии. Присматривался. Специально посылал записки то через Аракчеева, то через Волконского. Хотел знать, с кем Михайло Михайлович прежде войдет в отношения. Не дождался. Время учит. Сперанский сжался, как детский кулачок, – был слаб и беззащитен, оживить его могла только царская милость.
Наконец из дома Жерве на Малой Морской повлекся в Царское Село. Гадал, каким увидит Ангела через столько лет. Вступил в кабинет. Обомлел. Где мальчик? Где стройный юноша? Молодой мужчина? Государь облысел, его кинуло в вес, хотя он и затягивался в мундир прусского образца с тугим поясом, жесткими рукавами и горлом удавленника.
«Уф! Как здесь жарко!» – вскричал Александр, вскочив из-за стола и увлекая гостя на балкон. Как ни приятен сад, а разговор с царем все-таки тайна. Из-за деревьев и кустов любой мог видеть их вдвоем и слышать каждое слово. Великий лицедей хотел, чтобы ничего лишнего не было сказано. И предостерегал счастливо возвращенного из опалы друга от упреков. Они неуместны. Прошли годы. Прошел Наполеон. Слава. Укоры несведущей толпы.
«Ну, Михайло Михайлович, рад видеть, каково здоровье?» – И снова царь его удивил: пожал руку, хотя прежде любил объятья. Может быть, воротничок не чист – Сперанский занервничал – или подмышки вспотели? Но нет, постаревший Ангел стал сдержаннее. Ссутулился. Полные плечи без крыльев казались совсем покатыми.