— Как вам не стыдно, Якушкин! Мы уже в другой раз ловим вас на лжи! – Молодой император побагровел от негодования. – Хорошо! Пусть! Вы не уважаете нас, но не можете не понимать, что скоро предстанете перед судом более высоким. И тогда Бог спросит, почему вы, дворянин, говорили неправду своему государю?!
– Ваше величество, – тон арестанта был спокоен и оттого особенно оскорбителен, – я атеист.
Повисла пауза. Казалось, Николай не совсем понял, что ему сказали. Потом он вскочил и ринулся к двери, видимо, боясь не донести свое раздражение до порога. Створка хлопнула. Коридор сотряс громоподобный рев: «Свиньи!!!» Подследственный и генерал-адъютант Бенкендорф через стол посмотрели друг на друга. Холодноватые зеленые глаза Якушкина смеялись.
– Зря вы так, – бесстрастно бросил Александр Христофорович. – Государь не желает вам зла.
– Тогда почему он вмешивается в следствие? – саркастически хмыкнул арестант. – Согласитесь, странно видеть царя судьей в деле, столь близко его касающемся.
Бенкендорф вздохнул. Эти молодые, они и правда ничего не понимают или только прикидываются?
– Господин капитан, – его рябое остзейское лицо не выражало гнева, – вы участвовали в военном мятеже и согласно уставу заслуживаете расстрела. На что вам надеяться, кроме милости императора?
Якушкин подался вперед. Обычная меланхолическая манера исчезла, кровь бросилась в лицо от негодования.
– Я не желаю милостей тирана! Лучше быть судимым по закону, пусть и такому варварскому, как у нас!
Александр Христофорович собрал бумаги.
– В таком случае вас расстреляют.
Генерал вышел в коридор, недоумевая, стоит ли искать императора или гроза пройдет сама собой. В гневе Николай не выбирал выражений и минутами говорил такое, отчего у приближенных краснели уши. Неважно, что потом государь сожалел о сказанном, и даже готов был извиниться. Слово не воробей. Необъяснимым образом в городе узнавали: молодой самодержец дает на допросах волю чувствам.
Что не способствовало уважению. И Никс это знал. Он не был сдержанным человеком. Но изо всех сил старался. Тем более теперь. Однако по какому-то роковому стечению обстоятельств за стены крепости попадали самые постыдные слухи. Уже из уст в уста передавали его первый разговор с Трубецким.
«Что было в этой голове, когда вы, с вашим именем, вошли в заговор?! Гвардии полковник, князь! Какая милая жена! Вы погубили вашу жену! Есть у вас дети?»
«Нет».
«Счастье, что нет детей! Ваша участь будет ужасна! Я могу вас расстрелять!»
«Расстреляйте, государь!»
«Не хочу! Я хочу, чтобы вы страдали!»
Он это говорил? Возможно. Ему-то самому казалось, что все прошло в высшей степени достойно.
Трубецкого насилу выудили из дома австрийского поверенного графа Лебцельтерна, куда «диктатор» скрылся, так и не появившись на Сенатской площади. Свояк-дипломат уверял, будто князь не виноват, все происходящее – ошибка, произвол, наглая клевета… Женатые на сестрах, они прекрасно ладили, но как только Нессельроде, прибывший от имени государя, заговорил о дипломатической неприкосновенности, пришлось сдаться.
Когда арестанта привезли, он был бледен и шатался. Никс уступил ему свое место на диване.
«Пишите показания, князь».
«Я вас не понимаю».
«Опомнитесь. Улики на вас ужасны. Чистосердечным признанием дайте мне право вас пощадить».
«Я ничего не знаю».
«Вот план восстания. Узнаете свою руку?»
Николай тогда еще не ведал, как много людей станет обнимать его сапоги. Этот был первым.
Кто же распространил по столичным гостиным версию Трубецкого? Каташа. Милая жена. Ей было позволено навещать мужа в крепости. И перед ней «диктатор», конечно, не хотел выглядеть трусом. Во всяком случае, такое объяснение устраивало Николая, а что там случилось на самом деле, – может, он и правда тыкал князя пальцем в лоб и угрожал расстрелом? Павловская бешеная кровь толчками пульсировала в жилах у молодого императора. Смешно вспомнить, Николай еще сомневался относительно своего отца! Те же вспышки гнева, те же порывы великодушия. Какой гоф-фурьер Никита Бабкин? Бабкины не страдают царским безумием!
Выскочив в коридор, Никс дошел до лестницы, поднялся пролетом выше и сел на ступеньки. Вокруг никого не было. Даже камень, на который он опустился, выглядел нехоженым и немытым, в седом налете побелки с потолка. «Я должен успокоиться. Подумаешь, Якушкин! Большое дело, атеист!»
Тут новый порыв злобы сжал царю горло. Что они себе воображают! Если не веришь в Бога, значит можно лгать, устраивать заговоры, предлагать обе руки для убийства августейшей фамилии?! Свиньи!
У них нет детей! А у него есть! Целых четверо!
И тут же всплыли другие слова, которые, при всей их дерзости, трудно было отбросить.
– Император Александр в Европе держался корифеем либералов. А дома что мы видели? Деспотизм жестокий, хуже – бессмысленный. Военные поселения! Сколько крови и слез! А спроси, зачем, – ни одна душа не знает. Сия загадка есть великая, для чего народ гробили?
Это касалось покойного брата, и оттого было особенно больно.
– В последние годы государь не раз отзывался о русских, будто каждый из них плут или дурак. Вот я, плут и дурак, Иван Якушкин, сижу перед вами.
Нечего возразить. Плут, что вмешался в заговор, и дурак по той же причине.
– В четырнадцатом году мы вернулись из-за границы. Что за томление было в Петербурге! Мы видели великие события, решавшие судьбу мира, участвовали в них. Теперь пустота и бездействие. Разводы, парады, смотры. Да болтовня старых колпаков, выхвалявших прошедший век. Мы ушли от них на сто лет! Мы жаждали дела!
– Теперь вы, сударь, надолго лишили себя возможности сделать что-либо полезное, – возразил император.
С возражения все и началось. Возражений они не терпели. Приходили в неистовство, забывая положение вещей и свою печальную участь. Нервозная исступленность была замечена Николаем у многих подследственных. Их гнев не напоминал его собственный. Бурный всплеск, а потом облегчение, которые он переживал, ничем не походили на циклический возврат к одной и той же мысли, засевшей в голове гвоздем.
Снизу послышались шаги. Александр Христофорович всегда каким-то тайным чутьем угадывал, где император. Он застыл несколькими ступенями ниже, выжидающе глядя на государя и не решаясь заговорить. Николай махнул рукой.
– Я, как всегда, погорячился.
– Нервы вашего величества…
Никс полез в карман и молча вынул оттуда смятый листок бумаги.
Бенкендорф взял записку, полагая, что это очередной донос на какого-нибудь истопника или повара, служащего при дворе и, как пить дать, преданного душой цареубийцам. Таких подметных писем можно было собирать по всему Зимнему сотни. Однако перед его глазами мелькнул бисерный почерк, и черные горошины французских букв сложились в весьма неожиданную фразу: «Берегитесь, если хоть волос упадет с их голов».