В хате холодно, хлеба нет, одни лепешки да квашеные бурачки, мама повернула Данилка в угол и молится: громко читает молитвы, чтобы Данилко их повторял, а Данилко все прислушивается, не хрустнет ли эта среда средокрестная, когда пост ломается надвое, но хруста что-то не слышно, и молитве уж конец, тогда Данилко с истовым вдохновением молится один — той излюбленной молитвой, которой научил его прадед Данило: “Дай мне, господи, картошки, киселя и разум добрый”.
В вербное воскресенье прадед возвращался из церкви рано и свяченой вербой сгонял Данилка с печи:
— Верба хлёст, бей до слез! Не я бью, верба бьет. Через неделю пасха: будь высок, как верба, здоров, как вода, и богат, как земля!
Потом свяченую вербу кладут за икону, это вернейшее средство, когда ребенок хиреет, желтеет и сохнет. Тогда мать варит эту вербу, а воду сливает в корыто и в полнолунье купает малую Устю, приговаривая:
— Месяц Адам, имя тебе Авраам! Подай тела на эти кости, а не дашь — прими мощи!
Прадед Данило выходил на самую середину двора, на свет месяца и посмеивался:
— Корову тебе нужно, девка, а!
По вечерам девушки, усевшись в кружок или в ряд, поют веснянки, а хлопцы не смеют подпевать, это девичье дело — весну славить. Девушки поют:
— Уже весна, уже красна, со стрех вода каплет, вода каплет, вода каплет.
Молодому казаченьке дороженькой пахнет, дороженькой пахнет, дороженькой пахнет.
И за работой и на досуге, на панских ли полях, или на своих горемычных, натощак и пообедав, после голодной зимы — девушки поют и славят весну, а парубки толпятся вокруг, таков уж степной обычай: петь повсюду, и вряд ли кто-нибудь в мире так поет, как степняки.
Так среди песен и каторжной работы проходит март, и начинается месяц цветень, когда все зацветает: белая береза, подснежники, золотой горицвет и пушистая серебристо-сиреневая дрема. И вишневые сады стоят задумавшись, точно белый плес в нагретой степи, и падают крупные капли, прибивая легонькую пыль, и испаряются, а чумазая и голодная детвора носится под дождем:
— Дождик, дождик! Сварю тебе борщик в новеньком горшочке, поставлю на дубочке, дубочек качнется, дождик польется.
Данилко укачивает маленькую Устю, и ему нельзя выбежать под дождь, и когда уж она умрет и ее, как взрослую, положат на лавку, дед Данило будет читать псалтырь, словно она в самом деле поймет что-нибудь из этой кожаном книги, потом маме придется напечь вкусных пирогов с картошкой или фасолью на помин Устиной души, она хоть маленькая и вредная, но все же людская душа, которая без поминок, пожалуй, из хаты не вылетит.
А как сладко пахнет покойник, когда его положат на лавку, в окошко тянутся солнечные руки, прадед Данило читает книгу-псалтырь, копошится огонек над свечкой, как пчелка над цветком; пахнет покойником и сосновыми стружками; можно сидеть в уголке и долго-предолго глядеть, как на лавке лежит чужой человек — желтый, как бог на иконе, а над ним летает его душа, и нужно приглядывать за стаканом меда в красном углу, из него душа пьет мед, и меду все меньше и меньше, а души не видать, — какая она была у того дядьки — как жаворонок или как ласточка, а может, как бабочка или большой кусачий шмель.
Пирог с фасолью очень пухлый да вкусный, Данилко уплетает с воодушевлением, не забывая, что это за упокой, а тетка этого умершего дядьки такая дура, совсем не помнит, сколько пирогов дала Данилку, тащи хоть десятый — ничего не скажет, знай голосит с соседками. Очень славно, когда кто-нибудь умирает — без Данилка дело не обходится: кличут прадеда читать, а правнук идет за поминальщика, так вдвоем и кормятся, а на улице весна, и теплый дождик прибивает пыль, и великий пост уже катится, как орех.
А на страстной неделе, когда белят хаты, убирают дворы, Данилкина мать хоть и бедная хозяйка (даже козы нет), но и она свой двор выметет, все вымоет и хату обведет каймой: все крапинки да розы, а с печью целый божий день возится, зато во всем селе нет ни у кого такого таланта расписывать печь.
И всему селу это известно, и каждый зовет ее, Григориху, и она малюет им печь синим и красным, черным и рыжим, желтым и зеленым, как учила ее покойная мать, и вспоминает свою далекую сторонку близ города Золотоноши, откуда ее высватали. Вот за такой-то работой кончается страстная и наступает светлый праздник, он связывается у Данилка с материнскими слезами, потому что отец невылазно торчит в чужих хатах и выпивает со всеми, кто ему подносит.
И этого чабана Григора угощали все, а Григор ругал богачей, с которыми пил, нес небылицы о попах и во все горло проклинал пропащую жизнь, но его слушали и не перебивали, все знали, что Григор сейчас запоет, а после его песни уже ничего человеку не нужно.
Данилко, разыскав отца, вел его домой, по пути ругал всякими словами, которые слышал от матери, а Григор шел, стараясь не шататься, и плакал всю дорогу. Кое-какие ребята пытались дразнить Данилка, что у него такой отец, но Данилко, прислонив отца к ближайшим воротам, мгновенно догонял этих ребят и затевал с ними упорную баталию, дрался один против нескольких и возвращался к отцу с окровавленным носом, в разорванной сорочке, однако победителем, заставившим уважать нетрезвость своего отца и для полноты победы отобрав у разгромленного врага пасхальные гостинцы.
В хате за столом сидели мать и прадед, на столе скудная, только чтоб разговеться, еда, строго и величаво протягивала мать отцу свяченый кулич, и пьянчужка, как глава дома, разрезал его крест-накрест, потом на ломти и оделял семью. По окаменевшему лицу матери катились слезы и падали на кулич. Данилко после битвы за честь рода сидел решительный и непреклонный, прадед Данило сверкал глазами из-под мохнатых бровей, и пасха для Данилка становилась какой-то напастью, ведь на его долю в этот великий весенний праздник выпадало столько баталий, сколько другому мальчишке хватило бы на целый год. Данил ко отнимал у богатых сопляков куличи и писанки, за нейтралитет качался на чужих качелях, кормил мышей свячеными крошками и напряженно приглядывался, как именно мыши превратятся в силу этого греха в нетопырей.
И пасха в светлом шествии весенних дней становилась не настоящим праздником, и лучше было на фоминой, когда все село собиралось на кладбище поминать родных и с каждой могилкой христосовались, потом садились над родными и поминали. Чарка ходила от старого к малому: “пускай почивают да нас дожидают”, “чтоб им легко лежать да землю держать”, а когда батько Григор заводил про страшный суд, со всех сторон сходился народ и ковыляли нищие — “да подайте же вы, матушки мои, подайте”, — а мать сидела, пригорюнившись, над бабушкиной могилой. “К нам страшный суд приближается”, — пел Григор.