Глава 20
Элегически и ностальгически
«Тайны машинного отделения…» Варвара
– Ах, Осип… – задумчиво вздохнула Варвара, вороша чугунной кочергой угли на колосниках, – раскаленное золото в лиловой окалине, кажется, вот-вот оплавится. – Знала, конечно, что война. Да и помню еще японскую, хоть и маленькой была. Но тогда все так далеко было. Где-то на краю света. От войны на улицах только бешеные газеты, калеки и парады, я их так долго с демонстрациями путала, – девушка улыбнулась. – А теперь все вроде то же самое, но как-то все иначе.
Варвара машинально поправила светлый локон. И продолжила:
– И солдаты строем топают с песнями, и благотворительные сборы, и к раненым опять-таки можно да и нужно в госпиталь ходить.
Девушка с сомнением поморщилась, но, заметив снисходительную улыбку Карпенко, прячущуюся в курчавой бороде, поспешила оправдаться:
– Правда, их мало, раненых, а вставать в очередь барышень с корзинками, фу как не хочется, чувствуешь себя ряженой какой-то.
– От них матросу на больничной койке одно только смущение, – успокоил Варю ветеран японской кампании. – Лежишь без порток, если, к примеру, раненый в брюхо, под койкой горшок. А тут – девица из благородных, носик в платочке – одеколону, бедная, нюхает. Неделикатно… – жалостливо вздохнул старый моряк, но закончил неожиданно: – Так бы и послал ее, сердешную.
Варвара смешливо фыркнула.
– Легко с тобой, Осип. Честный ты, как дитя на первой исповеди. Остальные все врут больше – не другим, так себе…
– Навіщо ж брехати? – невнятно промычал отставной матрос, откусывая суровую нитку от заплаты расползшегося ботинка. – Раптом помреш зараз і, вийде, що як собака той: брехав до останньої хвилини. Соромно.
– Чего это ты вдруг помрешь? – не совсем поняла его Варя.
– А вот. Дратвой вдавлюсь и «со святыми упокой», – проворчал Осип, придирчиво осматривая результаты своего труда.
Варвара также пристально посмотрела на Карпенко, словно пытаясь узнать, нет ли какой подмены в содержании персонажа, привычного, как плюшевый медведь на шкафу в бывшей детской. Да и потом, когда детство младших Ивановых закончилось, этот добрый домашний дух, говоривший на своем, родном и понятном, но все-таки каком-то сказочном языке, языке юга, всегда был рядом…
Так уж повелось.
Детская со временем переместилась сюда, в «машинное отделение», под сцену той, уже взрослой или почти взрослой, жизни. Сюда, где скрежетали механизмы ее декораций.
Сюда переместилось само детство с его непосредственной и искренней правдой, которой было ни капельки не стыдно, которая там, наверху, была неуместной и выглядела глупо, «не по-взрослому». А тут ее и обдумать, и даже обсудить можно было запросто. Потому что уж кто-кто, а Осип поймет. Даже если ничего не скажет в ответ, даже если скажет невпопад. И все равно, кто еще так внимательно выслушает, кто так надежно похоронит услышанное? И не станет пытаться ни помочь, ни посоветовать хоть с дидактической явностью, хоть с педагогическим тактом – ненужной помощью и зряшными советами.
И поэтому до сих пор и самый младший, семнадцатилетний гардемарин Василий, спускался сюда, обсудить с Осипом свои очарования и разочарования новым актом пьесы, никогда им раньше не читанной, чтобы вдохновленным вернуться наверх – играть свою, в очередной раз выдуманную, роль.
И, уже искушенные в той или иной степени, старшие братья и сестры прятались в этом сказочном аду – с бурлением кипятка в медном бойлере, с пламенем отопительного котла.
Прятались от того ада, натурального, в котором они оказывались и страдали в силу молодости закономерно.
«Когда же еще страдать? Потом ни сил на то не останется, ни этих, як їх, в біса, – негрів… чи нервов?» – подумал Осип, оплавляя узел суровой нитки огоньком «козьей ножки».
– Вот. Я и говорю. Как у тебя все просто, все правильно, – отвернулась девушка к жаровне медного бойлера. – А я все чепуху думаю…
– Зачем чепуху? – не глядя на нее, возразил Осип. – О жизни своей подумать совсем не чепуха. Це завжди треба.
– Это надо… – эхом повторила Варвара, снова впадая в раздумье.
…И все-таки теперь все другое. Лето было совсем другое, чем все предыдущие.
Быстро закончились прогулки яликом по рейду, угасли розовые фонари китайского «театра теней», представлявшего в липовой аллее неуклюжую сатиру на кайзера, и не собирались теперь в беседке на берегу «кормить комара» ежедневные гости – какой уж комар, когда студено даже рядом с жарко фыркающим самоваром.
Какие гости, когда они, бывает, едва показавшись на пороге ивановской дачи, тут же прощаются, перехваченные посыльным в военной форме?..
А главное, эта бомбежка германским крейсером, которую ей довелось пережить ни с кем-то – ни с героем книги, ни с актером на сцене или на экране «биоскопа» [21] – а самой, наяву. И это было так противоестественно, что до сих пор казалось чем-то не бывшим на самом деле, чем-то случившимся не с ней. Будто бы просто ей кто-то очень живо, правдиво и искренне, до кожных ощущений сочувствия сумел пересказать, как вскипала вода в Южной бухте, крушились причалы и взлетали в воздух телеги на Корабельной стороне, как искала себе русло между камнями мостовой багровая струйка крови…
Странно, что одновременно она могла думать и о другом. Будто, приложив сейчас к плечам жакет дорожного костюма салатной зелени, она уже раздумывала: «Кем ехать ей теперь обратно в Петербург?..»
Нет, конечно, не за женихом она ехала в Севастополь. Да, слава богу, пользовалась тут успехом и у молодых офицеров, и у «выгодных партий», но война – и она ни с кем не вернулась домой, ни с кем не осталась в Севастополе верной подругой, ждущей на берегу. И эта неопределенность может быть долгой – война.
Это для войны год-два недолго – история потерпит, она и столетнюю вытерпела. А для нее? Ей ведь уже вон сколько? И кто она теперь – все еще невеста? Так ведь не восьмиклассница Мариинской гимназии, не курсистка даже, а самостоятельная труженица – домашняя воспитательница, правда, без места пока. Как ни крути, пора называться мадам…
«Какие уж тут могут быть ужимки и жеманства на выданье? Взрослая уже, чтобы не сказать – старая. Старая дева. О, Господи! Неужели пора принимать на себя роль этакого эмансипированного сухаря, чурающегося мужчин по идейному убеждению? Чуть ли не “синего чулка”?»
Изобилие этих безоговорочных «уже» расстроило и заставило Варвару подняться с низкого табурета.
Чуть повыше, на медном боку бойлера, Осип приладил себе зеркало для бритья, достаточно крупное, хоть и с красными прорехами облупившейся ртути.
«Какой, к черту, “синий чулок”?» – задумчиво накрутила Варвара локон на серый, с искоркой, глаз – точно в пепле огонек все еще пляшет… Посмотрела на себя исподлобья, в упор, потом с царственного полуоборота и чуть искоса.
«И не дашь двадцати трех. Как будто все еще восемнадцать и, как ни насупишься, глядя из-под фамильного рельефного лба, хмуря рыжеватые брови, – все девица на выданье. Где там девица – к концу лета так и вовсе девчонка. Вон, веснушки даже по лбу рассыпаны золотистым конфетти. И как вести себя такой? Непонятно…»
Напоминая, что пора бы заглянуть в топку котла, на его залатанном известью боку заскрежетали и зазвенели каминные часы, списанные за отсутствие стиля из библиотеки.
Морская хроника
Крейсерство Черноморского флота в составе линейных кораблей «Евстафий», «Иоанн Златоуст», «Три святителя», «Пантелеймон» и «Ростислав» и крейсеров «Память Меркурия», «Кагул», «Алмаз» для блокады восточной части Анатолии.
Осмотр побережья от Батума до Самсуна осуществляли крейсера и присоединившиеся к флоту на рассвете 1 февраля шесть миноносцев под прикрытием линейных кораблей, державшихся вне видимости с берега.