Вот к этому самому событию, которое так потрясло современников Екатерины, барон Димсдель – тогда еще не барон, а просто Димсдель, английский военный врач, – и имел самое прямое отношение. Потому что именно он, а не кто иной собственноручно привил русской императрице и ее сыну, будущему императору Павлу I, оспу… Да, именно это событие и вызвало такую бурю восторга. Конечно, сейчас это вызывает улыбку, но тогда, чтобы решиться на прививку, требовалось определенное мужество. Правда, и в то время вполне можно было обойтись без медали, стихов, иллюминаций, речей, манифестов и послания сенаторов. Но проявим снисходительность и не будем ставить каждое лыко в строку нашим предкам.
Итак, сделав прививку, Димсдель, как в сказке, тотчас же превратился из обычного, ничем не примечательного врача в барона, лейб-медика, кумира двора и весьма богатого человека. Кроме того, как нетрудно догадаться, он приобрел весьма солидную клиентуру: прививки вошли в моду, и петербургская знать стремилась не отстать от императрицы.
Расплачиваться с лейб-медиком да вдобавок еще и бароном деньгами считалось неприличным. Поэтому прививка оспы Орловым, Потемкину и другим вельможам дала возможность страстному любителю живописи Димсделю основательно пополнить свою до того времени более чем скромную коллекцию картин полотнами известных итальянских, французских, английских и голландских мастеров.
Однако шелковый портрет, преподнесенный врачу благодарным Орловым, надолго у Димсделя не задержался. То ли он, как говорится, не вписался в собрание картин – Димсдель коллекционировал живопись, а не вышивки, – то ли англичанину уж очень хотелось выказать свое уважение популярному в Англии великому русскому полководцу, но, по утверждению того же Тарновского, портрет Бухвостова был подарен, – а возможно, продан – фельдмаршалу Кутузову, у которого, кстати говоря, находился и портрет «первого французского гренадера» Теофиля Латура[11] с вырезанными на тыльной стороне рамы известными словами Кутузова: «Разбить меня Наполеон может, но обмануть – никогда».
На протяжении XIX века «арсеньевский» портрет сменил немало хозяев. А затем он осел – и осел достаточно плотно – в собрании русских вышивок у петербургского богача Шлягина.
В доме Шлягина, к которому меня как-то привел Тарновский, я этот портрет впервые и увидел.
Пожалуй, среди всех дореволюционных частных коллекций шлягинская отличалась наибольшей полнотой. Тут были уникальные скифские вышивки, за которыми гонялись любители из самых разных стран, византийские вышивки, великолепные образцы «золотого шитья», приобретенные Шлягиным в Торжке и северных женских монастырях, известных своими искусницами, цветное «владимирское шитье», рязанские вышивки со вставками из разноцветных тканей и кружев, вывезенная из Калужской губернии красно-синяя цветная перевить и крестецкая ажурная строчка.
Но в первую очередь все-таки привлекал к себе внимание «арсеньевский» портрет. Он был жемчужиной коллекции, и Шлягин понимал это.
Портрет представлял собой овал высотой чуть более метра, а шириной сантиметров восемьдесят – восемьдесят пять. Изображение Бухвостова обрамлял типичный для России XVI—XVII веков оригинальный орнамент, в котором в неразрывное целое слились Азия и Европа. Сплетались, ломались под разными углами, то расширяясь, то сужаясь, лентообразные причудливые полосы, переходящие в подобие листьев сказочных деревьев, и фигуры прекрасных в своем неповторимом уродстве грифонов.
В капризных, не подчиняющихся никаким закономерностям, изломанных и в то же время округлых линиях переплетений было все: сказка и реальность, прошлое и настоящее, безудержная радость и непереносимая боль, Восток и Запад.
Мчались из тьмы веков в гари пожарищ низкорослые монголы на мохнатых лошадях, играл ветер кудрями бесшабашного Васьки Буслаева, летела по синему безоблачному небу, распустив хвост радуги, огненная жар-птица. Мелодично звенели колокола московских храмов, слепила глаза роскошь византийских дворцов, и в самой глуши дремучих рязанских лесов возвышались египетские пирамиды и трубили индийские слоны.
Вышитый подковой старорусский узор не охватывал нижнюю часть портрета. Орнамент как бы рассекался дугообразными мощными крыльями двуглавого трижды коронованного орла.
Широкую грудь царственной птицы закрывал от шведов, турок и прочих ворогов тяжелый кованый щит московского герба, окруженный такой же массивной золотой цепью первого русского ордена, учрежденного «бомбардиром Петром Алексеевым». Тут же косой Андреевский крест с наручной печати того же бомбардира. В цепких когтистых лапах орла – тяжелая ручка скипетра и земной шар державы.
Из рамы орнамента, совсем невесомый, воздушный, будто возникший в нашем воображении, на нас удивленно смотрел своими широко расставленными глазами («А вы откуда здесь взялись?») только что явившийся из былины в Преображенский полк нереальный в своей обыденности, добродушный и немного ленивый русский богатырь. «Ну-ну, где тут Соловей-Разбойник посвистывает? Что-то не видать… Да уж ладно, посплю час-другой, покуда сказка сказывается, а уж потом… Ежели не уберется подобру-поздорову, вобью его, стервеца, по маковку в сыру землю да и поеду неторопко к стольному князю Владимиру Красное Солнышко. Заждался небось…»
Но в плотно сжатых губах богатыря, одетого в преображенский мундир с орлеными пуговицами, и в его позе угадывалось напряжение: кончилась вольница! Теперь уже богатырь не сам по себе, а на царской службе, под двуглавым коронованным орлом, хотя тот будто и понизу со своими державой и скипетром приспособился. И Петр Лексеич – не князь Владимир, земля ему пухом. При Петре Лексеиче не до сна, при нем ухо на карауле держи. Чуть что не так – в зубы, а то и палок отведаешь. Так что хоть ты и богатырь, но не какой-нибудь, а царский, первый российский солдат, словом. Потому и на портрете дисциплину армейскую блюди: плечи назад, грудь вперед, руки по швам. Смирна-а!
– Мастерицы-то каковы, а? – наслаждался произведенным на меня впечатлением Шлягин. – Это вам, уважаемый, не всякие там Европы. Русь-матушка! Шелками – что красками…
Действительно, ничего похожего я раньше не видел. Портрет Бухвостова поражал тонкостью и тщательностью работы вышивальщиц, точной передачей характера, воздушностью, а главное – поразительной гармоничностью колорита и великолепным рисунком. Ведь следует сказать, что немногие художники, даже с мировым именем, соединяют в себе таланты рисовальщика и колориста. Строгие критики, например, считают, что такие общепризнанные мастера, как Микеланджело, Дюрер или Давид, великолепно владели формой, но зато были посредственными колористами. А в отличие от них Тициан, допустим, Рубенс, Веронезе и Делакруа, наоборот, обессмертили себя красками, но отнюдь не рисунком.