Наташа писала, что начало сделано, что свадьба задержана на три месяца, так как в Петербурге указом запрещены свадьбы на четверть года после смерти императрицы.
Наташа имела полное право написать, что «начало сделано», потому что этот указ был издан не без ее, так сказать, участия или, по крайней мере, влияния.
На общем совете с сестрами Менгден было решено предпринять что-нибудь в пользу Бинны, и так как нельзя было помешать свадьбе, то следовало, по крайней мере, сделать так, чтобы оттянуть ее по возможности на более или менее продолжительное время. Юлиана взялась переговорить с Анной Леопольдовной. Результатом этого ее разговора и была схватка принцессы с Бироном, после которой герцог велел издать указ о свадьбах.
Князь Борис, получив записку, и обрадовался ей, и вместе с тем еще крепче задумался. От него требовали действий, его не забыли, надеялись на него, наконец, предприняли со своей стороны все, что могли, но что же мог сделать он?
— Князь, ваше сиятельство, — заговорил Данилов, подавший записку и остановившийся перед Чарыковым, — нужно пойти; там у нас человек возле самых дверей смерз.
— Как человек возле дверей смерз?
— А так-с! Как шел я сюда — торопился записку эту вам принести скорей, так недосуг мне было, — я перешагнул через него, а теперь пойти помочь надо.
Князь Борис сам поднялся и пошел посмотреть, какой такой человек у дверей их смерз.
— Может, пьяный? — усомнился он.
— Может, и пьяный, — согласился Данилов. Но они все-таки пошли.
У дверей действительно лежал человек. Он, видимо, присел тут и впал в беспамятство. Одет он был в какие-то лохмотья, неспособные согреть не только в такую стужу, какая стояла на дворе, но даже в простой холодок.
Было темно, разглядеть лицо человека было трудно.
Князь Борис нагнулся, различил, что человек окоченел, и сказал Данилову:
— Ну, делать нечего — отогреть надо, тащи домой!
— Как же домой-то? — переспросил тот, замедлив. — Разве ж туда можно? — И он указал в сторону тайника.
— Не умирать же ему здесь! — решил князь Борис, поднимая уже под мышки лежавшего человека.
Данилов не заставил повторять себе приказание и стал помогать князю со стороны ног. И они дружными усилиями потащили человека к себе в тайник.
— Батюшки светы мои! — воскликнул Данилов, когда они принесли его туда и уложили. — Да ведь это — тот самый сыщик, который… — и, недоговорив, он крепко выбранился, забыв на этот раз даже о присутствии тут князя Бориса.
В самом деле, перед ними лежал в оборванном, чужом, нищенском платье закоченевший Иволгин.
Когда Иволгин, уверенный, что ему несдобровать, бежал из дворца, после того как увидел свою новую ошибку и то, как он попался на этот раз, он кинулся куда глаза глядят.
Он быстро-быстро бежал дальше, как можно дальше от этого дворца, словно за ним уже гнались и готовились схватить его. Он бежал, только не домой и, конечно, не в Тайную канцелярию, но сам не знал, куда именно несли его ноги. Он иногда даже зажмуривал нарочно глаза и как-то очертя голову стремился вперед с единственною целью уйти как можно дальше от дворца. Это было главное.
Когда он огляделся наконец, то увидел, что очутился на Петербургской стороне. Дома тут были все больше деревянные, маленькие, с закрытыми ставнями, фонари горели тускло, и только окна аустерии блестели огнями.
Первым движением Иволгина при виде этих окон было удалиться скорее от этого места как от гибельного, — он боялся в эти минуты встретиться с людьми. Но, к счастью, ему пришло в голову, что, наоборот, вместо гибели аустерия может послужить ему на пользу.
Он успел уже отдышаться от быстрой ходьбы, и вместе с этим к нему возвратились сознание и способность соображения. И он сообразил, что ему следовало делать. Он приосанился, оправился и смело вошел в аустерию, но не на чистую ее половину, а на грязную.
Там он выменял свое платье на другое, гораздо худшее, под условием, что за разницу в цене платья его и полученного им ему дадут водки и вина.
В такой сделке по тогдашнему времени не было ничего необыкновенного: сплошь и рядом посетители черной половины оставляли одежду или в залог, или в уплату за потребованное вино и пиво.
Иволгин переоделся, чуть ли не залпом выпил всю отпущенную ему водку и, придя благодаря ей в душевное равновесие, но не опьянев, весьма довольный вышел на улицу. Однако тут сейчас же и исчезло его довольство: он снова должен был идти куда глаза глядели.
И вот с этой-то минуты, как он вышел из аустерии, началось для него существование безнадежное, беспросветное и ужасное по своим подробностям.
Приюта не было нигде, или, вернее, он боялся где-нибудь искать приюта. В первые дни у него еще были кое-какие деньги. Он мог, по крайней мере, есть и согреться водкой. Только спать было негде. С деньгами он переночевал еще на постоялом дворе раза два, но, когда они вышли, стало тяжело, да и есть уже было нечего.
Мало-помалу Иволгин менял одежду все на худшую и худшую в кабаках и аустериях и наконец очутился одетым в нищенские лохмотья.
Не боясь быть узнанным (в одной из аустерий он видел себя в висевшем там обломке зеркала и сам не узнал своего лица — до того изменилось оно), он протягивал руку прохожим за подаянием, питался поданными ему в окна на кухнях объедками, но не мог попасть в ряды нищих-богачей, то есть тех, например, которые стояли на папертях по церквам в праздничные дни. У них было свое, тесно сплоченное общество, круговая порука, нечто вроде артели, в которую они не допускали всякого. Когда к ним хотел примкнуть Иволгин, они потребовали от него паспорт и припугнули полицией, когда такого документа у него не оказалось. И он отстал от этих нищих, так как полиции боялся больше голода.
Много ли, мало ли прошло дней с тех пор, как Иволгин скитался по улицам Петербурга, он окончательно потерял счет времени. Он знал только, что с каждым днем становилось все холоднее и все труднее и труднее было ему перебиваться.
Наконец эта ужасная, хуже всякой пытки жизнь, эти бессонные ночи, холод, голод стали невыносимы. Иволгин дрожал всем телом, тщетно кутаясь в свои лохмотья. Ноги и руки у него ныли, и в голове стучало. При пронзительном ноябрьском ветре было жутко холодно стоять, переминаясь с ноги на ногу, а идти — ноги отказывались.
Беда была еще в том, что Иволгин лично знал в Петербурге, начиная с самого герцога, много высокопоставленных лиц, но нечего было и думать идти теперь к ним, приятелей же, товарищей у него не было, он не имел ни одного человека, на которого мог бы рассчитывать. К нему или относились безразлично, или если и питали какое-нибудь чувство, то это чувство была вражда, и только вражда.