— «Прекрасной была звезда Гормлубы 21). Как снега сверкали зубы ее и словно гладкий камень была кожа под новым платьем. Как слой за слоем растет ледник, так поднимается стройная шея. Как холмы под мягкой шерстью поземки вздымаются в любви ее груди. Голос ее как песня. Рядом с ее губами роза не кажется красной, не кажется белой пена потока рядом с ее рукой. Глаза ее сияют как солнце; все в красавице совершенно… Дева Гормлубы, кто сможет описать твою красоту!»
При звуках гэльского языка вспомнились его талант, его руки на струнах, задумчиво склоненная голова. Она нежно ответила на том же языке, все тело ее, хрупкие плечи, маленькие груди, расцвело при звуках этого голоса, а лицо засветились под этим взглядом.
Не глядя, он протянул руку и медленно закрыл большой ставень. Светлый квадрат на полу за ее спиной съежился и растаял совсем. Последний огонек вспыхнул в его глазах, затем отразился в ее и погас. В мягкой тьме он нашел ее руки и бережно взял в свои, прежде чем заключить ее в объятия и поцеловать.
Из глубины ее по-мальчишески стройного тела и вооруженной яростью души вопреки ее воле явилось ответное чувство, ее захлестнула волна торжества, настолько могучая, что Уна остановила бы его, если бы ей хватило сил, чтобы продлить миг победы. Затем все вокруг завертелось, но она стояла крепко, словно прикованная, как будто железная дверца отделила ее от бушующего огня. Его губы бережно коснулись ее лица, отыскивая путь к пересохшим губам, и наконец нашли.
Он что-то говорил, оторвавшись от ее уст, но Уна не слушала. Сгоревшая, словно лучинка в пламени, которое сама разожгла, рожденная, словно подменыш 22), в добела раскаленной печи, она ощущала, что это поцелуй запечатал ей губы. Когда Уна пришла в себя, то обнаружила, что он стоит перед ней на коленях и держит ее в объятиях.
— Дорогая моя, ты плачешь, — вымолвил он. — Добро пожаловать под звуки гобоя, рожка и трубы, благородная дама. Добро пожаловать в общество тех, кто способен испытывать боль.
Она давно догадалась — и пыталась на этом сыграть, — что последняя ставка Фрэнсиса Кроуфорда в этой войне между ними, которой ни один из них не хотел, будет такой же, как и ее собственная. И в этом, по ее мнению, они были равны. Уна почти полюбила О'Лайам-Роу за его невинность. Она пришла сегодня вечером, уверенная, что Лаймонд в конце концов попытается проникнуть в ее помыслы, пленив тело. И холодно, решительно подготовилась к тому, чтобы показать этому самовлюбленному вертопраху, десятью годами моложе ее, проблеск того, чего он никогда не ведал. Она была готова, глубоко запрятав свой гнев, обслужить его по высшей мерке, чтобы к утру, потеряв дар речи, он понял, что не может расплатиться с ней той же монетой. И тогда он, возможно, оставит их с Кормаком в покое.
Ее план развеялся как дым. Готовясь к пылу страстей, к прихотливым фантазиям, она неожиданно для себя встретила силу, уверенность в себе, проявленную просто и сдержанно — amhiure, ну почему ж она не предвидела этого? Теперь, при первом же прикосновении, задолго до ужасного ослепляющего поцелуя, она поняла, что покорна его рукам, как любой другой инструмент под его чуткими пальцами. В конце концов, она так мало знала о нем, а о себе еще меньше. Слезы медленно катились по ее щекам, когда она произнесла:
— Мое сердце обожжено.
Он стоял не шелохнувшись. Тепло, исходившее от него, было как запах еды в морозный день в конце тяжелого пути.
— Тебе не надо сегодня никого вести за собой, — сказал он, — мы идем бок о бок. Отдохни от своих скитаний.
Прижавшись к его плечу, обтянутому мягким шелком, она закрыла глаза. Он ласкал ее, развязывая шнурки и расстегивая застежки, попадавшиеся на пути, так, чтобы тело ее беспрепятственно могло познать его руки. Он что-то нежно нашептывал до тех пор, пока разум ее не погрузился в оцепенение; в этой комнате, в ней самой и в нем, зрело нечто, от чего перехватывало дыхание.
Его руки изучали ее, пробуждая одно за другим все чувства — нарастающий, предвещающий грозу аккорд под гибкими пальцами музыканта. Тьма содрогалась, будто раскалывалась земная кора, и в трещинах бушевало пламя. Четко, неспешно, сдержанно он собрал и объединил в неистовый гимн все порывы ее бессонных ночей. Заключив всю ее жизнь между своих ладоней, он решительно поднял ее и, чуть покачивая, как согретое вино в слишком хрупком бокале, отнес и положил на темную постель, где изначально, полная злобных помыслов, Уна собиралась отдаться ему.
Танцы в саду прекратились. Еще какое-то время голоса резко звучали в ночи, то стихая, то вновь набирая силу в раскованном под воздействием винных паров смехе. Затем голоса смолкли и зашуршали шаги слуг, жаждущих скорее лечь в постель, кубки зазвенели на подносах, жалобно застонали уносимые лютни, зашаркали щетки и, наконец, в темных замках, Новом и Старом, установилась тишина, нарушаемая только плеском фонтанов, напоминающим звуки арфы.
Во многих комнатах валялись разбросанные под лунным светом атласные ткани, и ночь проходила без сна за любовными играми. Только для одной дамы всю ночь продолжала играть музыка, сохраняя все свое великолепие, требуя порой большего, чем она могла дать. Она не знала ни где она, ни с кем, так как Лаймонд подарил ей лучшее, чем обладал. На одну ночь он отделил душу Уны О'Дуайер от ее разума, на одну-единственную ночь она стала свободна.
Это был первый и последний раз. Они не знали друг друга, когда это началось, и по-прежнему ничего не знали, когда все закончилось. Они обнимали мечту, а не плоть. Его глаза обратились к далекому горизонту, а ее душа, чуждая посевам и всходам, улеглась, урывая хоть час покоя.
Уна пробудилась на рассвете, когда дрозды громко пели на апельсиновых деревьях, и, не помня вчерашнего, повернула голову на подушке, где разметались ее черные пряди. Но не голова Кормака покоилась рядом… Фрэнсис Кроуфорд смотрел на нее, простыня была откинута с его плеч, подбородок уткнулся в скрещенные руки. Казалось, он уже давно лежит без сна, погруженный в раздумье. Он тотчас улыбнулся блистательной, мимолетной улыбкой, дружеской, озорной, и сказал на ее родном языке:
— Ты великолепна, моя госпожа, и мы провели с тобой чудесную ночь. Но если бы ты сейчас заставила меня поставить ударение хоть на какой-нибудь слог, мне пришлось бы молить Бога, чтобы он даровал мне силы.
Она смотрела на руку с длинными ногтями, непринужденно лежащую под подбородком, на светлые взъерошенные волосы, на тонкое лицо, в котором выражался врожденный аскетизм, опровергающий произнесенные слова. И при свете зари в тишине нетронутых воспоминаний о ночи, сверкавших, как драгоценности, погруженные в воду, она вспомнила, зачем это было нужно.