— Что если бы я вам сказала: нужно всем пожертвовать ради меня, оставить любовниц и легкие увлечения, всякий день рисковать жизнью за минуту свидания со мной, никогда не говорить ни лучшему другу, ни матери, ни самому Господу Богу о том, что я стану делать для вас, и в обмен на эту ежедневную опасность, на это всегдашнее молчание — любовь, какой у вас никогда не было?
— Я бы согласился.
— А если бы я вам еще сказала: быть может, однажды я разлюблю вас, и тогда вам не останется места в моей жизни; вы не сможете бросить мне упрек, вы вообще не сможете высказать мне ни единого слова; если же вы нарушите клятву или просто проболтаетесь… я убью вас!
— Я бы все равно согласился, — сказал Эдуар тоном Горация, клянущегося спасти Рим, а сам думал при этом: «Ей-богу, занятно было бы найти эдакую женщину, уж я бы быстро сумел ее обработать!»
— А теперь порвите мое письмо… Вот так, хорошо… Завтра вы узнаете мое имя.
— Кто мне его сообщит?
— Вы сами догадаетесь.
— Но как?
— Если я скажу как, вам не останется никакой работы для ума. Вы увидите меня, когда узнаете мое имя, а в четыре часа вы вернетесь домой и узнаете о моих приказаниях. У вас есть время до завтра, чтобы распрощаться с Мари. До скорого свидания!
— Вы мне это обещаете?
— Я вам клянусь.
Она подошла к неизменно сопровождающей ее женщине, и обе стали спускаться по большой лестнице, не обращая внимания на веселые словечки и фривольности, которые летели им вслед.
Эдуар вернулся в бальную залу, не понимая, что с ним происходит. Множество женщин говорили ему о своей репутации, об имени, о семье и о том, что они готовы все потерять ради него, а затем, в один прекрасный день, исчезали, чтобы те же самые уловки обратить на кого-нибудь другого; но еще никогда от него не требовали столь категорических клятв и столь упорного молчания, и потому он сомневался, стоит ли ему продолжать эту интрижку.
Однако мало-помалу, видя вокруг себя беззаботных людей, видя мир, полный цветов, остроумия и веселья, он уверился, что все женщины одинаковы и что даже та, которую он только что покинул, хотела просто-напросто посмеяться над ним и сделать его своим любовником, подвергнув тем же примерно испытаниям, как если бы из него делали франкмасона.
Он убедил себя, что назавтра получит разгадку и все закончится к полному его удовлетворению. Да если б он мог хоть на миг серьезно отнестись к подобному приключению, он бы ни за что в него не ввязался. Ему, в полком смысле слова повесе, живущему пустячными связями и шумными развлечениями, опутать свою жизнь какой-то немыслимой любовью, которая поначалу пьянит, а после убивает, — это показалось ему невозможным, так то крайней мере думал он, находясь на балу и держа руку одной из тех женщин, чья любовь вся соткана из воздуха и чье лицо он узнавал под маской, а сердце — за остроумными замечаниями. Но, вернувшись домой, он — таким уж изменчивым был его характер — принялся, точно Пигмалион, создавать статую, в которую сам же и влюбился. Он мечтал теперь только о страсти подобно вертеровской, исключая, разумеется, самоубийство; ему чудились веревочные лестницы, томительные ожидания по вечерам, похищения, слежки, дуэли; а поскольку он был уставшим и в ушах его еще звучала музыка бала, то все в конце концов смешалось у него в голове, пустилось галопом, и он забылся беспокойным сном.
Когда он проснулся, был уже день; чувствовал он себя так, будто солнце встало случайно да еще не там, где вставало обычно. Эдуар потер глаза, взглянул на часы и, открыв дверь спальни, увидал консьержа, спокойно убиравшего комнату. Эдуар спросил, нет ли для него чего-нибудь.
— Нет, месье, — ответил старик. — А! Совсем забыл! Месье принесли подписной лист для бедняги рабочего, который вчера вечером в нашем квартале упал со строительных лесов и сломал ногу. Несчастный — отец семейства.
— Дайте, — сказал Эдуар, протянув руку.
Он стал пробегать глазами подписной лист, желая выяснить, сколько жертвовали другие и сколько следует пожертвовать ему.
Последним стояло имя мадемуазель Эрминии де ***, подписавшейся на пятьсот франков.
— Кто эта особа, которая дала больше всех? — поинтересовался Эдуар.
— О! Это весьма достойная барышня, она делает много добра беднякам, — отвечал консьерж. — Она живет неподалеку.
— Это не та ли высокая брюнетка, немного бледная?
— Да. Месье ее знает?
— Нет, просто я недавно видел, как она входила в ворота соседнего дома, и по вашим словам я догадался, что это она.
— Да, месье, это она. Мадемуазель Эрминия живет там с теткой. Вообразите, месье, она скачет на лошади и фехтует не хуже мужчины.
— Кто, тетка?
— Да нет же, мадемуазель Эрминия.
— В самом деле? Хорошенькое воспитаньице для молодой девушки!
— У себя в полку я был учителем фехтования, — продолжал консьерж, — и могу сказать, что шпагой я владел прекрасно. Так вот, месье, она прослышала об этом и не успокоилась, пока я с ней не пофехтовал. Вовек не забуду: это было как-то утром, в прошлом месяце, вы еще у нас не жили. Хотя нет! Уже жили. Она прислала за мной. Меня привели в небольшую залу, очень уютную, и там я увидел красивого молодого человека. Это была она, и она хотела состязаться. Мне дали рапиру и нагрудник. Я надеваю маску, перчатку — и вот мы готовы к бою. О, месье, это настоящий демон! Она нанесла мне пять ударов, прежде чем я смог всего лишь парировать! А приемы! Это нужно было видеть! Шпага архангела Михаила да и только! Клянусь честью, я выдохся, изнемог, а она была свеженькой, как ни в чем не бывало! Ох и отчаянная девица!
— А как тетушка смотрит на эти ее занятия?
— А как бы вы хотели, чтоб она на них смотрела, эта славная женщина? Можно ли препятствовать, коли они тешат молодость?… Тут уж папенька ее виноват…
— Почему же?
— Отец ее, говорят, был человек солидный, ветеран и любимец императора. Он горел желанием иметь мальчика, чтоб вырастить из него солдата, как его отец воспитал солдатом его самого. И вот его супруга в положении, он доволен, думает, что будет сын, ан нет! Рождается девка, а бедная жена в родах умирает. А потом, знаете, беда-то ведь одна не ходит, вот уж и император возвращается после Ватерлоо, начинается беспорядочное бегство, все вверх дном, короче, ветеран оказывается один-одинешенек в деревне, рядом — могилка жены да колыбелечка дочери. Когда малышка-то немного подросла, он и захотел сделать из нее мальчишку: одевал ее соответственно, учил скакать на лошади, стрелять из пистолета, плавать, фехтовать и еще черт знает чему! Так что сорви-голова, у которой было железное здоровье, носилась как угорелая и колошматила всех мальчишек подряд, что очень нравилось папеньке.