— Хорошо, — примирительно согласился Бутенко. — У нас еще будет время все обговорить.
Юрист снова взялся за вино и за печенье. А Николай мысленно прикинул, во сколько будет обходиться ему этот клоп? В год — три миллиона долларов. Ого–го!.. А впрочем, черт с ним. Пусть пока служит, а там будет видно. Я буду вникать, вникать, потом посмотрю.
Тетя — Дядя вынул из портфеля документы, чеки, бланки — они начали работать.
Нина Ивановна вступила в полосу жизни, схожую с той, которую она переживала в детстве, в юности — в пору, когда ее посещали первые волнения любви. Она вся пылала и трепетала от встреч с Николаем — теперь уже вторым Николаем, здешним, австралийским, вся заходилась от прикосновений, взглядов и даже от слов его приглушенных, назначавшихся только для нее, от горячего дыхания, обдававшего кончики ушей, когда он наклонялся к ней.
Вздыхала глубоко, думала: «Он женат, живет в другой стране, а с тобой флиртует, чтобы пополнить коллекцию дурочек, наверняка богатую… А ты затрепыхалась, словно рыбка на крючке. Эх, женщины! Видно, уж доля ваша такая — любить и расставаться, испытывать мгновения радости и годы мучительных воспоминаний…
Гости из России сидели в ложе городского театра, расположились вокруг Сони. Ее привезли на коляске, подняли на второй этаж, и Николай Амвросьевич сидел с ней рядом, оказывал ей знаки внимания, на этот раз больше обыкновенного. Он и вообще–то, как заметила Нина Ивановна, переменился к ним ко всем, стал менее раскован и больше обращался к жене, как бы давал понять, что муж он примерный и это только казалось, что он готов ей изменять с другими.
Нина Ивановна даже поняла причину такой метаморфозы: они вступали в наследство Сапфировых миллиардов, и Николаю Амвросьевичу нужен был мир с женой, чтобы не оставить себя в стороне от громадных капиталов. И Нина Ивановна, и Николай Васильевич догадывались и о другой стороне дела: Сапфир, повинуясь религиозным еврейским законам, не оставил ничего своей супруге и падчерице Саше, потому что они русские, а все миллиарды отписал Соне — родной по крови. Качалин уж и прознал об этом, очевидно, от Шахта, и все теперь были напряжены ожиданием официальных вестей из газет или от юриста Тети — Дяди, который прилетел из Москвы и будто бы встречался с Бутенко. И только Саша ничего этого не знала и не думала о наследстве — у нее даже и малейших мыслей на этот счет не появлялось.
Больше всех суетился и волновался Шахт. Он–то уж и совсем переменился со времени известия о смерти своего могущественного друга. И хотя ничего не говорил, общался только с Качалиным, но всем было видно, как он встревожен, как напряжен ожиданием каких–то важных перемен в своей жизни.
Разительной была перемена Шахта по отношению к Соне. Раньше он обращался с ней просто и даже грубовато, упрекал в многословии, раздражался, теперь же будто опомнился, испугался и держится от нее на расстоянии. Он хотя на нее и не смотрит, но боковым зрением видит ее и ждет какого–то удара. По его жестам, словам и даже тону теперь все видят, как он боится Сони и как насторожен по отношению к Бутенко, будто в руках у них появились гранаты, и они вот–вот взорвутся.
Великая сила может идти от миллиарда! Кого–то она мимоходом опалит, кого–то осчастливит, а кого–то и разнесет в щепки.
На сцене метались пучки света, кружились искры и где–то внизу или наверху под крышей ухали барабаны, раздирали слух трещотки и визжали, и скулили трубы, скрипки… Вот так, наверное, будет выглядеть мир, когда придет конец света, и в одно место слетятся черти, ведьмы, вся нечистая сила, и все вдруг закричат, завизжат, заорут — то ли от радости, то ли от страха…
Такое действо кипело на сцене. Приходилось напрягать зрение, чтобы разглядеть артистов, а вернее, артисток, потому что по сцене бегали, скакали и пластались на полу как лягушки в основном женщины, а точнее, девицы. Одежды на них не было, лишь блестящие трико обтягивали тела, волосы вздымались каким–то ветром, и оттого чудилось, что девицы не имели плоти, летали в воздушном или в безвоздушном пространстве. Собственно, в этом и заключалось представление. А сюжета или композиции, или героев — этих старых, идущих от петрушкинских времен элементов всякого театрального действа, хитроумный постановщик спектакля лишил его начисто. Сразу было видно, что тут поработал лихой новатор от искусства, наш российский Хейфиц, братья которого во множестве расплодились у нас в Отечестве и заняли режиссерские кресла во всех русских театрах. И если наши доморощенные Гердты, Хазановы, Райкины, Хейфицы еще окончательно не погубили отечественный театр, то это лишь потому, что русские актеры до сих пор стойко держат рубежи народного, реалистического духа, заложенного на нашей сцене еще ярославским актером Волковым, а позже Фонвизиным, Островским и Станиславским. Тут, в Австралии, таких рыцарей сцены, видно, не нашлось. Да тут, если присмотреться, и не было актеров в обычном понимании; на сцене прыгали юные существа, у которых одно достоинство — гибкое, красивое тело.
В конце спектакля в ложу к русским вошел директор теат- ра — пожилой господин с желто–коричневым лицом, помятыми ушами и переломленным, как у боксеров, носом. Он долго кланялся дамам, целовал руки, а потом пригласил русских к себе в кабинет на чашку чая.
Кабинет у директора просторный, тут много кресел, стульев. Посредине — большой продолговатый стол.
Толкаясь и кланяясь, вошла стайка артисток. Среди них был только один артист — молодой, атлетически сложенный негр.
Директор их рассадил по одну сторону, гостей — по другую, поставил на стол вино, фрукты. С ним рядом сидели две рослых девицы: одна — метиска, ее звали Элл, другая — с длинной шеей и тонкой талией, белая, — Мэри. Видимо, исполняли роли первых любовниц.
Бутенко и Соня охотно болтали с артистами, но гости из России молчали, хотя все знали английский язык, кроме Николая Васильевича.
Шахт шепнул Качалину:
— Будут просить деньги. Все новые русские им денег не дают, но Бутенко дает.
И действительно, беленькая Мэри обратилась к Бутенко:
— Наша труппа благодарит вас за взнос в кассу театра. Нам выдали деньги, мы очень благодарны…
— Денег не жалко, я и впредь готов жертвовать, но ради каких целей? Если то, что вы сегодня показали, можно назвать искусством…
— Да, да, искусство! Это Чехов, ваш писатель…
— Чехов?
— Да, Чехов! «Вишневый сад». И режиссер — тоже ваш. Он был актером в театре «Современник», он знал Высоцкого. Это ваш великий режиссер. Вот афиша.
Русские посмотрели на афишу. Огромными буквами изображена знакомая фамилия: Рабинович.