Крепко запали слова Ефрема в солдатские души. На допросах все трое, как один, крепко стояли на своем, упорно твердили: не по оплошности государева преступника упустили, а по собственному своему разумению, ибо считают его святым человеком, страдающим за истинную веру. Твердостью своей и нежеланием оправдаться привели следственную комиссию сначала в немалое удивление, а затем – в страх. И рассудила комиссия: если дальше допросы продолжать, вполне может статься, что безумная троица таких дерзостей наговорит, что их и на допросную бумагу страшно будет заносить. А после спросят с губернаторской власти из Петербурга: чем вы там занимаетесь, если у вас такие бунтовщики развелись?! И присудили комиссия и военный суд, разом прекратив все допросы, приговор немудреный и жестокий: прогнать Евлампия Бороздина, Ивана Кудрявцева и Петра Рожнева сквозь строй и чтобы каждый из них получил по три тысячи шпицрутенов, ровно столько же, сколько предназначено было старцу Ефрему.
Выстроились войска на плацу в морозный и солнечный день. Привезли на санях Евлампия, Ивана и Петра. Сдернули с них одежду до пояса, привязали к ружьям и подвели к краю строя. Ударили барабаны, один из барабанщиков громко возгласил:
Пройди, пройди, молоде́ц,
Недалёко твой конец!
И шпицрутены, толстые березовые прутья, засвистели, разрезая студеный воздух, рассекая кожу на спинах и выбрасывая на волю теплую кровь, от которой шел пар. Половины строя еще не прошли наказуемые, а по снегу за ними потянулись кривые и алые полосы. В строю стояло триста пятьдесят солдат, за спинами их шли командиры и строго следили, чтобы не проявилось сочувствия, чтобы взметывался и опадал прут на полную руку, а не с прижатым локтем. Молчали все трое под безжалостными ударами, лишь время от времени громко вскрикивали под свист прутьев: «Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя, грешнаго!»
Первым стал запинаться и волочить ноги Иван Кудрявцев. После и вовсе упал. Петр Рожнев рухнул следом за ним. Их отнесли, беспамятных, и уложили в сани, набросив на искромсанные спины легкие тряпицы. Евлампий держался до последнего, до той поры, пока не застило глаза черным цветом. Очнулся и пришел в себя он только в госпитале. Боль рвала с такой силой, что казалось – все тело жарят на медленном огне. Уксус, который прикладывали к голове, помогал мало. Стоном стонал Евлампий и слышал, справа и слева, как на соседних одрах стонут его сотоварищи. Окликал их, но ответов не получал. А под утро и стоны стихли.
В легкой просини рассвета, слабо просочившегося к изголовью, увидел Евлампий черные толстые решетки на узком окне, и смерть ему в этот миг показалась столь желанной и сладкой, что стал он просить ее у Бога, чтобы последовать за товарищами. Знал Евлампий: вылечат его, поставят на ноги, а затем снова привяжут к ружьям и поведут сквозь строй, пока в силах он будет двигаться, а коли упадет – оттащат опять в госпиталь, и повторяться сие будет до тех пор, пока не ударит по спине последний шпицрутен и не обозначит число в три тысячи.
Но Бог не посылал ему смерти.
Бог послал ему тобольского купца-старовера, который выручал Ефрема из узилища. Пройдошистый был купец, настырный и ловкий, как уж в любые двери проскальзывал, лишь бы махонькая щелка имелась. Упросил начальство, что желает узнику снеди передать от своего сострадания. Пока навещал и передавал, успел шепнуть нужные слова Евлампию, и тот, соглашаясь, только глазами моргнул, показывая: решился, не раздумывая, и на это испытание.
Поел кушаний, доставленных сердобольным купцом, выблевал их в тот же час, а на следующий день от еды отказался, в рот ни крошки не взял и объявил, что отбитое его нутро пищи не принимает. И стал угасать, как свечка, догоревшая до основания. Только воду пил. Скоро и от нее отказался. Пытались его накормить насильно, сомневаясь: а вдруг задумал строптивый узник сам себя уморить, боясь предстоящего наказания шпицрутенами? Но сколько удалось в него впихать, столько же назад из него и вывалилось. Тогда отступились.
Прошло еще время, и госпитальный лекарь обнаружил Евлампия бездыханным. Призвал начальство, и составлена была сообща казенная бумага, в которой говорилось, что солдат Евлампий Бороздин, такой-то и такой-то, к тому-то и к тому-то приговоренный, и прочая, волею Божией умре и похоронен за городом в безымянной могиле без покаяния и отпевания, согласно правилу, которое имелось на такой случай.
Когда начальство уехало и два инвалида, приставленных к госпиталю, ругаясь и досадуя, что обременили их столь хлопотной в морозы работой, вытащили покойного на улицу и стали запрягать лошадь в сани, объявился тот же самый купец и изъявил желание помочь инвалидам, еще пообещал на водку дать, пусть помянут покойного. А могилку он сам выкопает, чтобы столь преклонные в годах люди на холоду не мучились. На том и порешили. Приволокли гроб, уложили в него покойника; правда, когда купец крышку тащил, умудрился так уронить ее, что одна доска хрустнула. Приколачивать новую не стали – некогда, день короткий, а мороз жмет, достает через худую одежку.
Приехали за город, к месту, где покойного следовало закопать, гроб с саней сняли, на землю поставили; инвалиды, получив денежек на водку, скоро и весело уехали, а купец остался. И как только госпитальная кляча из глаз скрылась, кинулся он к гробу, крышку отодрал и к носу Евлампия маленькое зеркальце приставил. Запотело зеркальце. Ухом к груди прислонился – стучит сердце, через раз, но стучит. Тут же и черный возок из ближнего леска вынырнул. Евлампия – в возок, а лошадей – в плети. Погнали. Следом за возком появились два мужичка с заступами, отбили неглубокую ямку в застывшей земле, поставили в нее пустой гроб и мерзлыми комьями закидали.
Возок тем временем летел прямым ходом в недалекую от города деревню, где ждали в одном из потаенных домов верные люди. Выходили Евлампия и поставили на ноги. Там и узнал он, когда в себя пришел, что удалось купцу госпитального лекаря подкупить, и тот закрыл глаза на мнимую смерть узника, а резать его тело и заглядывать во внутренности не стал. Крепко рисковал лекарь, да деньги, видно, немалые были дадены и перешибли страх.
Из деревни переправили Евлампия в скит, где встретили с радушием и уважением: как же, самого старца Ефрема спас, за что и пострадал.
Прожил он в скиту ровно один год. Но такой год десяти стоил. Открылись древние книги перед пытливым умом молодого парня, в долгих, умных беседах выковывалась, словно под молотом опытного кузнеца, ненависть к Антихристу, который захватывал власть над миром, и стойкая вера в истинного Христа. Словно невидимый стержень обрел Евлампий – согнуть нельзя, только переломить возможно, но это лишь в том случае, если лишить жизни.