В коридоре все так же дрых давешний слюнявый часовой – стрельба из маузера его ничуть не потревожила, а вот барашковая шапка с верхом, перекрещенным вензелем, больше не валялась на прежнем месте, видно, ноги приделали.
В темпе дотащили Паршина до лестницы, здесь он перестал изображать тяжелораненого, стал спускаться своим ходом. Страшила с Граевским шли следом, один держался за чайник, другой за рукоять нагана в кармане полушубка. Полутемным вестибюлем, мимо чучела медведя, выбрались на улицу, чудом увернулись от веселого товарища, бесцельно шатавшегося среди костров, и, переведя дух, двинули к вокзалу.
– А что, Никита, похоже, перегнул ты палку с Настей-то? – Страшила громко рассмеялся, сняв котелок, вытер рукавом вспотевший лоб. – Еще бы немножко, и этот обормот с кобурой точно нам в глотки вцепился, гад. Да, господа, вы же ничего не ели, вот, что совнарком послал. – Он сунул руку в карман. – Сильвупле.
– Знаешь, Петя, дело здесь не только в совдепе. – Паршин взял огурец, понюхал, надкусил. – Гм, и что ты там орал, очень даже ничего. Ты вспомни, милый, как товарищи смотрели на твои ботфорты, словно быки на красную тряпку. Вся их философия – это идеология зависти: хозяина в расход, а сапоги себе. Рабы, стадо, быдло.
Глаза его в который уже раз загорелись ненавистью – похоже, прапорщик Паршин очень не любил пролетариат.
Так, за разговорами, они дошли до вокзала, благополучно миновали кордон. Странное дело, пропуска в комендатуре еще не выдавали, а перрон был полным-полнехонек – цыгане, дезертиры, мешочники, иваны, родства не помнящие, – нищие. Место было невеселое.
– А где здесь буфет первого класса? – несколько неловко пошутил Граевский, уже давно хотевший есть. – Как, господа, насчет филе миньон с трюфелями под красное Шато Лафон-Роше урожая девятьсот двенадцатого года?
– Не смешно, командир. – Паршин насупился, убогость окружающего действовала ему на нервы.
– Полно вам, однополчане, разговорами сыт не будешь. – Страшила хлопнул себя по карману, ухмыльнувшись, любовно огладил чайник. – Пошли-ка пожрем совдеповского сала, да и спиртику не помешает, вспомним товарищей…
Первый поезд ушел только через четыре дня.
Смело, корниловцы, в ногу!
С нами Корнилов идет…
Песня Корниловского полка, впоследствии переделана красными.
– Извольте видеть, господа, положение – хуже некуда. – Кашлянув, генерал от инфантерии Михаил Васильевич Алексеев склонился над столом, карандаш в его пальцах ткнулся тупым концом в разложенную карту. – Сегодня утром в город отошел отряд капитана Чернова, красные наступают ему на пятки. Еще немного – и Ростов будет в кольце. Вот так-с.
Он пригладил кустистые белые брови, неспешно закурил. Все в нем выражало спокойную решимость победить или умереть.
– Да, неширокий остался коридор, прямо скажем. – Сузив темные, словно у жаворонка, глаза, генерал Лавр Корнилов поправил упавшую на лоб прядку волос и негромким, чуть заикающимся от волнения голосом произнес: – Полагаю дальнейшую оборону Ростова бессмысленной. И город не спасем, и зародыш армии погубим.
События последних месяцев обострили черты его калмыцкого, тронутого загаром лица, оно было бесстрастно и преисполнено истинного, идущего из глубины души мужества. Казалось, повстречайся ему сейчас смерть – плюнул бы костлявой в морду и глазом бы не моргнул.
– Промедление, господа, смерти подобно. – Генерал-лейтенант Деникин, среднего роста, с животиком и бородкой клинышком, протер пенсне пухлой, очень белой рукой и, вытащив портсигар, закурил, чего не позволял себе уже давно. – Ростов это еще не вся Россия. Сохранив же армию, сохраним надежду.
Душа его была соединением самых противоречивых качеств. Боевой начальник, награжденный орденом святого Георгия третьей и четвертой степеней, а также золотым оружием с бриллиантами, он всю молодость посвятил уходу за больной матерью и много лет состоял в трогательной переписке со своей будущей женой, предложение которой сделал, уже будучи генералом. В его характере странным образом уживались доброта и жестокость, не знающая удержу ярость соседствовала со всепрощением.
Военный совет был созван спешно, кроме Корнилова, Алексеева и Деникина присутствовали статный, с холеной бородкой красавец Эрдели, знающий себе цену умница Романовский и бывший председатель Войскового правительства Митрофан Богаевский, остро переживавший смерть атамана Каледина. Генералы курили молча, говорить что-либо не хотелось – не мальчишки, каждый понимал серьезность положения.
С северо-запада, отрезая Дон от Украины, двигался молокосос Саблин. Полукольцом к Ростову и Новочеркасску подходил палач Сиверс, из Новороссийска приближались отряды черноморских моряков, до одури нанюхавшихся крови и кокаина. Батюшка же Тихий Дон пока еще и не думал подыматься – станичники наивно полагали возможным договориться с советской властью, более того, одурманенные агитацией, многие из них сами ударились в революцию, становясь основной ударной силой красных. Казаки резали казаков, свои убивали своих. Атаман Донского войска Алексей Максимович Каледин, честный, мужественный человек, не желая участвовать в политических дрязгах, выпустил себе пулю в сердце. Смутные настали времена…
– Итак, надо отходить. – Корнилов сжал смуглые ладони в кулаки, глаза его зло блеснули. – Я, господа, Дон от Дона защищать не хочу.
– Другого, Лавр Георгиевич, не дано. – Престарелый, умудренный жизнью Алексеев кивнул, провел рукой по седым усам, вздохнул тяжело. – Отступление – это еще не конец. Занять, к примеру, Екатеринодар, отрезать от большевиков Кавказ, грозненскую и бакинскую нефть, восстановить отношения с союзниками – это для начала, а там видно будет. – Он поймал понимающий взгляд Деникина, кивнул и ему. – Да, да, Иван Антонович, все, черт побери, только начинается. Finis coronat opus[1].
Корнилов, отведя глаза от лица сухонького, убеленного сединами Алексеева, тоже посмотрел на Деникина, промолчал, думая о своем.
Судьбы этих трех людей были во многом схожи и тесно переплелись, чтобы остаться связанными до конца. Все они вышли из самых низов, испытывали глубокое отвращение к политике и, не имея ни состояний, ни поместий, были патриотами до глубины души. В начале войны Корнилов командовал Сорок восьмой пехотной дивизией, прозванной за доблесть Стальной. Бок о бок с ней сражалось другое знаменитое соединение – Четвертая стрелковая бригада. Ее называли Железной, она была известна на всю Россию. А командовал ею Антон Иванович Деникин.
Когда в сентябре семнадцатого года после неудачного августовского выступления были арестованы Корнилов, Лукомский и Романовский, генерал Алексеев дал согласие стать начальником штаба у Керенского, только чтобы спасти их от военно-революционного суда и немедленной, неизбежной расправы. Не смог, правда, уберечь от глумления пьяной солдатни Деникина, Маркова и Эрдели, оказавшихся в бердичевской тюрьме за открытую поддержку заговорщиков и осуждение действий Временного правительства.